первой очень смелой речью была речь Бориса Золотухина, адвоката Гинзбурга на процессе 1968 года.
Он был исключен из партии и из коллегии адвокатов, и власти начали более или менее независимых адвокатов лишать так называемого «допуска», то есть права участвовать в политических процессах. Право это, нигде в законе не оговоренное, представляется президиумом коллегии адвокатов по согласованию с КГБ, а точнее — по указанию КГБ.
Швейский — впоследствии он повторил эту тактику и на других защитах — от оценки моих взглядов уклонился, распространения не касался и сосредоточился на вопросе умысла, то есть самооценки — при этом он преступил запретную черту, потребовав оправдания. Он всячески подстраховывал себя, нахваливал, например, виденный им колхоз в отличие от описанного мной, но едва он вернулся в Москву, тут же начался процесс его исключения из партии.
Ставилось ему в вину, что он «по-партийному» не осудил мои взгляды на суде, и на его исключении настаивал член Политбюро Кириленко, пока еще не смененный моим подельником Убожко. Говорили, что наш процесс из зала суда транслировался в Москву, не знаю, правда ли это, какая-то аппаратура с выводным кабелем в зале была. Швейский сообщил Гюзель, что он не сможет участвовать в кассационном разбирательстве, но исключен он не был, на кассации присутствовал и «допуск» сохранил.
Власти понимали, что всегда найдутся решительные подсудимые, которые предпочтут отказаться от адвоката, чем брать слишком зависимого, а это создаст трудности процедурного и пропагандного характера: вот, мол, даже без адвоката осудили — власти чувствительны к этому, а также им не всегда нужен прямой нажим, но иногда неуловимое давление, неформальный передатчик от суда к подсудимому и наоборот. Швейский перед моим последним словом спросил, не смогу ли я, пусть не признавая вины, сказать или что я многое продумал во время этого суда, или что суд открыл мне глаза на вещи, о которых я раньше не думал. Не сомневаясь, что говорит он это не по своей инициативе, я ответил: «Какой смысл, все равно три года», — тоже для передачи, ибо «органы» не понимают и не верят, когда говорят об убеждениях, но практические доводы схватывают на лету. Швейский, умевший балансировать где-то на самом острие, был для властей наименьшим злом, и в процессах с достаточно упрямыми и известными подсудимыми он и впоследствии участвовал и требовал их оправдания.
Последнее слово Убожко начал с цитаты Ленина, что советскому строю угрожает бюрократическое перерождение, и, желая ленинскую мысль проиллюстрировать, перешел к своим конфликтам на работе, лекциям о международном положении, женитьбе, двенадцати судам из-за ребенка — и на этой теме окончательно увяз. Последнее слово, в котором просят обычно снисхождения или оправдания, законом не ограничено, но, как правило, бывает кратким — между тем прошло уже более часа, а Убожко все продолжал говорить о жене. Маленького роста, но по-спортивному крепко сбитый и мускулистый, с рыжеватыми полосами вокруг ранней плеши, он чувствовал себя как бы снова на трибуне лектора-международника, тем более что в зале сидел партийный актив, и так энергично взмахивал рукой, что я отодвигал от него стоящий на барьере стакан: один из конвоиров время от времени подносил ему воду, от долгой речи у него пересыхало в горле.
Временами мне было интересно его слушать, временами из-за вызванного судом напряжения я начинал ненавидеть его за эту болтовню, в зале слышались смешки, зевки и покряхтыванье. Несколько раз судья прерывал его: «Убожко, ближе к делу», — а в ответ па ленинские цитаты сказал: «Вы цитируете хорошие вещи, мы Ленина читали, читаем и будем читать, но сейчас это к делу не относится». Но Убожко продолжил цитировать Ленина и рассказывать о своей борьбе с женой и властью, с горечью заметив: «Кого это не коснулось, тот этого не поймет, вот прокурор раздает срока: этому три года, тому три года, а посадить бы его самого хотя бы на три месяца!»
— Убожко, не оскорбляйте прокурора! — вскричал судья.
— Я его не оскорбляю, — ответил Убожко и, кое-как закруглив с женой, перешел к подробнейшему анализу обвинительного заключения, затем пространно заговорил о пьянстве, росте преступности — в зале раздалось шиканье, кто-то крикнул: «Есть ли жизнь на Марсе?»
— Убожко, это к делу не относится! — но судья постучал и в адрес тех, кто шумел.
— Дело в том, что у людей нет сознательности! — воскликнул с горечью Убожко; имел ли он в виду, что у сидящих в зале нет сознательности или у всего народа оттого, что народ разочаровался в ленинской идеологии, а разочаровался он в ней по вине перерожденцев-бюрократов, которые в этом зале не хотят выслушать Убожко, но как бы то ни было, он махнул рукой и кратко сказал, что просит суд его оправдать и вынести два частных определения: о восстановлении его на работе и признании ребенка его жены не его ребенком — и с облегчением выпил стакан воды, тут же поднесенный конвоиром.
С таким же облегчением судья объявил перерыв на полчаса. Не знаю, хотел ли он устроить передышку или же рассчитывал, что за эти полчаса Швейский уговорит меня смягчить линию.
В своем последнем слове я сказал, что преследование за взгляды напоминает средневековье с его «процессами ведьм» и индексами запрещенных книг. Власти понимают, что развалу режима предшествует его идеологическая капитуляция, но могут противопоставить идеям только уголовное преследование и психиатрические больницы. Страх перед высказанными мною мыслями заставляет сажать меня на скамью подсудимых, но этот страх лучше всего доказывает мою правоту, мои книги не станут хуже от бранных эпитетов, какими их здесь наградили, мои взгляды не станут менее верными, если я буду заключен за них в тюрьму. Главная задача моей страны — сбросить с себя груз тяжелого прошлого, для чего ей необходима критика, а не славословие. Я лучший патриот, чем те, кто, разглагольствуя о любви к родине, под любовью к родине подразумевают любовь к своим привилегиям. Ни проводимая режимом «охота за ведьмами», ни этот суд не вызывают у меня ни малейшего унижения, ни даже страха. Я понимаю, впрочем, что многие будут запуганы, и все же думаю, что начавшийся процесс идейного раскрепощения необратим. Никаких просьб к суду у меня нет.
Я читал заранее написанный текст с большим напряжением, ожидая, что судья прервет меня с первых слов, но он не прервал меня. Несколько секунд было полное молчание, затем судья объявил: «Суд удаляется на совещание, которое продлится примерно пять часов».
Около восьми вечера нас снова ввели в зал. Приговор повторял обвинительное заключение, оба мы получили по три года: я усиленного режима, Убожко — общего.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68
Он был исключен из партии и из коллегии адвокатов, и власти начали более или менее независимых адвокатов лишать так называемого «допуска», то есть права участвовать в политических процессах. Право это, нигде в законе не оговоренное, представляется президиумом коллегии адвокатов по согласованию с КГБ, а точнее — по указанию КГБ.
Швейский — впоследствии он повторил эту тактику и на других защитах — от оценки моих взглядов уклонился, распространения не касался и сосредоточился на вопросе умысла, то есть самооценки — при этом он преступил запретную черту, потребовав оправдания. Он всячески подстраховывал себя, нахваливал, например, виденный им колхоз в отличие от описанного мной, но едва он вернулся в Москву, тут же начался процесс его исключения из партии.
Ставилось ему в вину, что он «по-партийному» не осудил мои взгляды на суде, и на его исключении настаивал член Политбюро Кириленко, пока еще не смененный моим подельником Убожко. Говорили, что наш процесс из зала суда транслировался в Москву, не знаю, правда ли это, какая-то аппаратура с выводным кабелем в зале была. Швейский сообщил Гюзель, что он не сможет участвовать в кассационном разбирательстве, но исключен он не был, на кассации присутствовал и «допуск» сохранил.
Власти понимали, что всегда найдутся решительные подсудимые, которые предпочтут отказаться от адвоката, чем брать слишком зависимого, а это создаст трудности процедурного и пропагандного характера: вот, мол, даже без адвоката осудили — власти чувствительны к этому, а также им не всегда нужен прямой нажим, но иногда неуловимое давление, неформальный передатчик от суда к подсудимому и наоборот. Швейский перед моим последним словом спросил, не смогу ли я, пусть не признавая вины, сказать или что я многое продумал во время этого суда, или что суд открыл мне глаза на вещи, о которых я раньше не думал. Не сомневаясь, что говорит он это не по своей инициативе, я ответил: «Какой смысл, все равно три года», — тоже для передачи, ибо «органы» не понимают и не верят, когда говорят об убеждениях, но практические доводы схватывают на лету. Швейский, умевший балансировать где-то на самом острие, был для властей наименьшим злом, и в процессах с достаточно упрямыми и известными подсудимыми он и впоследствии участвовал и требовал их оправдания.
Последнее слово Убожко начал с цитаты Ленина, что советскому строю угрожает бюрократическое перерождение, и, желая ленинскую мысль проиллюстрировать, перешел к своим конфликтам на работе, лекциям о международном положении, женитьбе, двенадцати судам из-за ребенка — и на этой теме окончательно увяз. Последнее слово, в котором просят обычно снисхождения или оправдания, законом не ограничено, но, как правило, бывает кратким — между тем прошло уже более часа, а Убожко все продолжал говорить о жене. Маленького роста, но по-спортивному крепко сбитый и мускулистый, с рыжеватыми полосами вокруг ранней плеши, он чувствовал себя как бы снова на трибуне лектора-международника, тем более что в зале сидел партийный актив, и так энергично взмахивал рукой, что я отодвигал от него стоящий на барьере стакан: один из конвоиров время от времени подносил ему воду, от долгой речи у него пересыхало в горле.
Временами мне было интересно его слушать, временами из-за вызванного судом напряжения я начинал ненавидеть его за эту болтовню, в зале слышались смешки, зевки и покряхтыванье. Несколько раз судья прерывал его: «Убожко, ближе к делу», — а в ответ па ленинские цитаты сказал: «Вы цитируете хорошие вещи, мы Ленина читали, читаем и будем читать, но сейчас это к делу не относится». Но Убожко продолжил цитировать Ленина и рассказывать о своей борьбе с женой и властью, с горечью заметив: «Кого это не коснулось, тот этого не поймет, вот прокурор раздает срока: этому три года, тому три года, а посадить бы его самого хотя бы на три месяца!»
— Убожко, не оскорбляйте прокурора! — вскричал судья.
— Я его не оскорбляю, — ответил Убожко и, кое-как закруглив с женой, перешел к подробнейшему анализу обвинительного заключения, затем пространно заговорил о пьянстве, росте преступности — в зале раздалось шиканье, кто-то крикнул: «Есть ли жизнь на Марсе?»
— Убожко, это к делу не относится! — но судья постучал и в адрес тех, кто шумел.
— Дело в том, что у людей нет сознательности! — воскликнул с горечью Убожко; имел ли он в виду, что у сидящих в зале нет сознательности или у всего народа оттого, что народ разочаровался в ленинской идеологии, а разочаровался он в ней по вине перерожденцев-бюрократов, которые в этом зале не хотят выслушать Убожко, но как бы то ни было, он махнул рукой и кратко сказал, что просит суд его оправдать и вынести два частных определения: о восстановлении его на работе и признании ребенка его жены не его ребенком — и с облегчением выпил стакан воды, тут же поднесенный конвоиром.
С таким же облегчением судья объявил перерыв на полчаса. Не знаю, хотел ли он устроить передышку или же рассчитывал, что за эти полчаса Швейский уговорит меня смягчить линию.
В своем последнем слове я сказал, что преследование за взгляды напоминает средневековье с его «процессами ведьм» и индексами запрещенных книг. Власти понимают, что развалу режима предшествует его идеологическая капитуляция, но могут противопоставить идеям только уголовное преследование и психиатрические больницы. Страх перед высказанными мною мыслями заставляет сажать меня на скамью подсудимых, но этот страх лучше всего доказывает мою правоту, мои книги не станут хуже от бранных эпитетов, какими их здесь наградили, мои взгляды не станут менее верными, если я буду заключен за них в тюрьму. Главная задача моей страны — сбросить с себя груз тяжелого прошлого, для чего ей необходима критика, а не славословие. Я лучший патриот, чем те, кто, разглагольствуя о любви к родине, под любовью к родине подразумевают любовь к своим привилегиям. Ни проводимая режимом «охота за ведьмами», ни этот суд не вызывают у меня ни малейшего унижения, ни даже страха. Я понимаю, впрочем, что многие будут запуганы, и все же думаю, что начавшийся процесс идейного раскрепощения необратим. Никаких просьб к суду у меня нет.
Я читал заранее написанный текст с большим напряжением, ожидая, что судья прервет меня с первых слов, но он не прервал меня. Несколько секунд было полное молчание, затем судья объявил: «Суд удаляется на совещание, которое продлится примерно пять часов».
Около восьми вечера нас снова ввели в зал. Приговор повторял обвинительное заключение, оба мы получили по три года: я усиленного режима, Убожко — общего.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68