От Михайлова мы ехали на автобусе, потом на попутной машине, а километров десять прошли пешком — на стоянке автобуса с нами познакомился молодой человек, и хотя он сказал, что идет навестить родных в другую деревню, любезно взялся нас проводить. По дороге Гюзель простодушно рассказывала ему о нашем желании купить дом и спрашивала, не знает ли он что-нибудь подходящее.
Не могу сказать, что сестра пастуха, продавщица местного магазина, встретила нас обрадованно, несколько раз она спросила, не приятель ли я ее племянника, который только что вышел из тюрьмы или сел в тюрьму. Ночевать к себе в дом она нас пустить не решилась, заночевали мы в сарайчике на сене.
Чтобы разрядить обстановку, я за ужином достал из рюкзака джин — это окончательно лишило ее покоя. «Достали иностранную бутылку, а в ней русская водка налита!» — рассказывала она потом в магазине, действительно джин прозрачный, как известная ей водка. Утром она сказала, что держит дома выручку, всю ночь не спала — и просит нас уйти.
Я обошел деревню, красиво расположенную по берегу Волги, осмотрел один дом, жители уже косились с подозрением, и какой-то мужик, сказав, что здесь мы ничего не найдем, посоветовал сходить за два километра в Акулово. Мы пошли по тропинке через высохшую пашню, через поле сжатой ржи, по жаре, по странной деревне мимо пустых заколоченных домов, так напомнившей мне заброшенные деревни в Сибири, и наконец подошли к кирпичному дому, стоящему у ручья в тени лип. После жары нам так здесь понравилось, что мы сразу решили купить этот дом — и дом продавался. Пишу сейчас о нашей деревне и отчетливо ее вспоминаю, горько покидать родную страну.
Мы прожили здесь несколько дней, дожидаясь уехавшей к сыну хозяйки и слушая радио, с вводом войск началось глушение, но за городом было слышно.
25 августа вечером «Голос Америки» сообщил, что группа неизвестных пыталась устроить, демонстрацию на Красной площади и была тут же арестована. Я не сомневался, что это демонстрация, о которой говорил Павел, но почему же «неизвестных», ведь многие диссиденты были хорошо известны, о каждом заявлении того же Литвинова «Голос Америки» оповещал подробно и многозначительно.
На следующее утро мы выехали в Москву. Я узнал, что в демонстрации участвовало семь человек, Лариса Богораз предупредила корреспондентов, что демонстрация начнется в одиннадцать, но все собрались у Лобного места только к двенадцати, когда корреспонденты разошлись, только один задержался и увидел, как на другом конце площади группа людей развернула плакаты и тут же была смята милицией и агентами в штатском. Агенты изображали возмущенную толпу, на суде большинство оказались служащими одного и того же подразделения внутренних войск. Отпустили только Горбаневскую, у которой было двое маленьких детей, она рассказала, что на них бросились с криком: «Это все жиды, бей их!» Плакаты были по-чешски и по-русски, один со старым лозунгом: «За нашу и вашу свободу!» У Лобного места было еще несколько человек, шедших на демонстрацию, но они не решились подойти, Петр Якир уверял, что был задержан в метро, — Павел Литвинов позднее говорил мне, что это неправда, что Якир просто испугался. Через несколько минут после того, как арестованных увезли, из Кремля выехала чехословацкая делегация во главе с Дубчеком.
Мне казалось тогда, что демонстрация была ошибкой — во всяком случае тактической. Я считал, что если Движение сосредоточится на внутренних вопросах, то сможет найти все более широкую поддержку, властям все труднее будет представлять нас в виде кучки отщепенцев. Но если выступить в защиту Чехословакии, то это останется непонятым, а власти арестуют всех демонстрантов и лишат Движение руководителей и активных участников, что сможет за несколько лет привести к его распаду. Помню, как мы спорили об этом с Петром Григоренко — он вместе с Виктором Красиным был в Крыму во время демонстрации, иначе одним из первых появился бы на Красной площади, размахивая палкой.
Думаю теперь, что я был неправ. Было бы очень печально, если бы из самой России не раздался этот слабый и отчаянный крик протеста. Исторически было необходимо — и это важнее тактических соображений, — чтобы было сказано «нет» советскому империализму; быть может, в конечном счете решительное «нет» семи человек на Лобном месте окажется весомее, чем равнодушное «да» семидесяти миллионов на «собраниях трудящихся».
Я хотел немедленно сообщить имена и подробности корреспондентам, но все просили отложить встречу на несколько дней в связи с чехословацко-советскими переговорами. Говорить же по телефону о том, что произошло, для нас в то время казалось еще невозможным. Тогда я решил прямо ехать к корреспонденту «Нью-Йорк Таймс» Андерсону. В воротах его дома постоянно дежурили один или двое милиционеров, а «лица в штатском» прогуливались невдалеке. Я сказал Гюзель, чтоб она оделась как можно лучше, может быть, ее примут за иностранку. Меня всегда угнетала унизительность процедуры посещения иностранцев в Москве, особенно когда они просили говорить по-английски при входе, чтобы милиционер не принял нас за русских. Часто я вступал с милицией в пререкания, доказывая, что я вправе ходить по своей стране, но сейчас было лучше пройти незаметно, и, по счастью, никто не задержал нас в воротах.
Русская жена Андерсона была потрясена всем: вводом войск, привозом Дубчека на переговоры в наручниках, пятиминутной демонстрацией. «Ну зачем они вышли с плакатами, — говорила она, — пришли бы с цветами, чтоб поднести чехам!»
На следующий день у Горбаневской мы составили письмо в европейские и американские газеты, где она рассказала о демонстрации. Мы писали от руки, она подписала несколько пустых листов, с тем чтобы дома я перепечатал письмо на машинке, и вечером я отвез его Андерсону.
После этого мы вернулись в Акулово, купили дом и счастливо прожили в нем две недели. Старик-печник сложил нам печь, рассуждая, что силе можно противопоставить хитрость и потому чехи обведут русских. Нас посетили председатель и парторг колхоза, и мы торжественно подали им заявление с просьбой разрешить нам проживание на территории их колхоза, такое же заявление я должен подать теперь французскому правительству, купив дом в Верхней Савойе. «Ваше дело — подать, наше — разобрать», — сказал председатель, запивая свои слова большим количеством выставленной нами водки, и дело было решено. На вопрос Гюзель, достаточно ли теперь платят в колхозе, парторг ответил, что платят хорошо, но купить на эти деньги нечего.
Мы стояли у колодца, когда откуда-то со стороны простирающегося за домом поля появился молодой человек, невысокий, черненький, подвижный — и шел, протягивая к нам руки, со словами:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68
Не могу сказать, что сестра пастуха, продавщица местного магазина, встретила нас обрадованно, несколько раз она спросила, не приятель ли я ее племянника, который только что вышел из тюрьмы или сел в тюрьму. Ночевать к себе в дом она нас пустить не решилась, заночевали мы в сарайчике на сене.
Чтобы разрядить обстановку, я за ужином достал из рюкзака джин — это окончательно лишило ее покоя. «Достали иностранную бутылку, а в ней русская водка налита!» — рассказывала она потом в магазине, действительно джин прозрачный, как известная ей водка. Утром она сказала, что держит дома выручку, всю ночь не спала — и просит нас уйти.
Я обошел деревню, красиво расположенную по берегу Волги, осмотрел один дом, жители уже косились с подозрением, и какой-то мужик, сказав, что здесь мы ничего не найдем, посоветовал сходить за два километра в Акулово. Мы пошли по тропинке через высохшую пашню, через поле сжатой ржи, по жаре, по странной деревне мимо пустых заколоченных домов, так напомнившей мне заброшенные деревни в Сибири, и наконец подошли к кирпичному дому, стоящему у ручья в тени лип. После жары нам так здесь понравилось, что мы сразу решили купить этот дом — и дом продавался. Пишу сейчас о нашей деревне и отчетливо ее вспоминаю, горько покидать родную страну.
Мы прожили здесь несколько дней, дожидаясь уехавшей к сыну хозяйки и слушая радио, с вводом войск началось глушение, но за городом было слышно.
25 августа вечером «Голос Америки» сообщил, что группа неизвестных пыталась устроить, демонстрацию на Красной площади и была тут же арестована. Я не сомневался, что это демонстрация, о которой говорил Павел, но почему же «неизвестных», ведь многие диссиденты были хорошо известны, о каждом заявлении того же Литвинова «Голос Америки» оповещал подробно и многозначительно.
На следующее утро мы выехали в Москву. Я узнал, что в демонстрации участвовало семь человек, Лариса Богораз предупредила корреспондентов, что демонстрация начнется в одиннадцать, но все собрались у Лобного места только к двенадцати, когда корреспонденты разошлись, только один задержался и увидел, как на другом конце площади группа людей развернула плакаты и тут же была смята милицией и агентами в штатском. Агенты изображали возмущенную толпу, на суде большинство оказались служащими одного и того же подразделения внутренних войск. Отпустили только Горбаневскую, у которой было двое маленьких детей, она рассказала, что на них бросились с криком: «Это все жиды, бей их!» Плакаты были по-чешски и по-русски, один со старым лозунгом: «За нашу и вашу свободу!» У Лобного места было еще несколько человек, шедших на демонстрацию, но они не решились подойти, Петр Якир уверял, что был задержан в метро, — Павел Литвинов позднее говорил мне, что это неправда, что Якир просто испугался. Через несколько минут после того, как арестованных увезли, из Кремля выехала чехословацкая делегация во главе с Дубчеком.
Мне казалось тогда, что демонстрация была ошибкой — во всяком случае тактической. Я считал, что если Движение сосредоточится на внутренних вопросах, то сможет найти все более широкую поддержку, властям все труднее будет представлять нас в виде кучки отщепенцев. Но если выступить в защиту Чехословакии, то это останется непонятым, а власти арестуют всех демонстрантов и лишат Движение руководителей и активных участников, что сможет за несколько лет привести к его распаду. Помню, как мы спорили об этом с Петром Григоренко — он вместе с Виктором Красиным был в Крыму во время демонстрации, иначе одним из первых появился бы на Красной площади, размахивая палкой.
Думаю теперь, что я был неправ. Было бы очень печально, если бы из самой России не раздался этот слабый и отчаянный крик протеста. Исторически было необходимо — и это важнее тактических соображений, — чтобы было сказано «нет» советскому империализму; быть может, в конечном счете решительное «нет» семи человек на Лобном месте окажется весомее, чем равнодушное «да» семидесяти миллионов на «собраниях трудящихся».
Я хотел немедленно сообщить имена и подробности корреспондентам, но все просили отложить встречу на несколько дней в связи с чехословацко-советскими переговорами. Говорить же по телефону о том, что произошло, для нас в то время казалось еще невозможным. Тогда я решил прямо ехать к корреспонденту «Нью-Йорк Таймс» Андерсону. В воротах его дома постоянно дежурили один или двое милиционеров, а «лица в штатском» прогуливались невдалеке. Я сказал Гюзель, чтоб она оделась как можно лучше, может быть, ее примут за иностранку. Меня всегда угнетала унизительность процедуры посещения иностранцев в Москве, особенно когда они просили говорить по-английски при входе, чтобы милиционер не принял нас за русских. Часто я вступал с милицией в пререкания, доказывая, что я вправе ходить по своей стране, но сейчас было лучше пройти незаметно, и, по счастью, никто не задержал нас в воротах.
Русская жена Андерсона была потрясена всем: вводом войск, привозом Дубчека на переговоры в наручниках, пятиминутной демонстрацией. «Ну зачем они вышли с плакатами, — говорила она, — пришли бы с цветами, чтоб поднести чехам!»
На следующий день у Горбаневской мы составили письмо в европейские и американские газеты, где она рассказала о демонстрации. Мы писали от руки, она подписала несколько пустых листов, с тем чтобы дома я перепечатал письмо на машинке, и вечером я отвез его Андерсону.
После этого мы вернулись в Акулово, купили дом и счастливо прожили в нем две недели. Старик-печник сложил нам печь, рассуждая, что силе можно противопоставить хитрость и потому чехи обведут русских. Нас посетили председатель и парторг колхоза, и мы торжественно подали им заявление с просьбой разрешить нам проживание на территории их колхоза, такое же заявление я должен подать теперь французскому правительству, купив дом в Верхней Савойе. «Ваше дело — подать, наше — разобрать», — сказал председатель, запивая свои слова большим количеством выставленной нами водки, и дело было решено. На вопрос Гюзель, достаточно ли теперь платят в колхозе, парторг ответил, что платят хорошо, но купить на эти деньги нечего.
Мы стояли у колодца, когда откуда-то со стороны простирающегося за домом поля появился молодой человек, невысокий, черненький, подвижный — и шел, протягивая к нам руки, со словами:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68