но кто такой Амальрик? Как он посмел стать известным?! То, что я стал «писателем», не пройдя установленных ими для этого правил, до сих пор не дает покоя властям.
Павел Литвинов принадлежал к «поколению 66-го года» — решающим толчком для него послужил суд над Даниэлем и Синявским, «боевым крещением» — суды над Хаустовым и Буковским, и к 1968 году он стал ключевой фигурой Движения. Как преподаватель вуза и, главное, как внук своего деда, он был и шагом к включению в открытую оппозицию представителей истаблишмента. Что он внук Максима Литвинова, бесконечно повторяло и западное радио; тогда все время подчеркивалось, что такой-то — сын или внук такого-то, диссиденты, дескать, люди не «с улицы», даже меня однажды назвали «сыном известного историка», хотя мой отец, как и я, был исключен из университета. Через несколько лет «Голос Америки» начал называть «известным историком» меня самого, к крайнему неудовольствию КГБ.
Осенью 1967 года Павел был вызван в КГБ, где ему сказали, что им известно о составленном Павлом сборнике «Дело о демонстрации» — о процессах Хаустова и Буковского — и что ему «советуют» этот сборник уничтожить, в случае его хранения и тем более распространения он будет привлечен к уголовной ответственности. Это было, с точки зрения КГБ, мягким предупреждением, но оно имело неожиданный результат: Павел записал свой разговор и начал распространять. Он был опубликован за границей, и Би-Би-Си даже транслировала его театрализованную запись на СССР.
Гюзель вспоминает, как Павел впервые появился у нас ночью и, сидя за столом, мы с видом заговорщиков передавали друг другу какие-то бумажки.
«Разговор в КГБ», прочитанный тут же ночью по уходе Павла, произвел на меня огромное впечатление — и думаю, не на меня одного. Не сам разговор, конечно, ибо в подобных разговорах и предупреждениях недостатка не было, а то, что Павел записал его и предал гласности, бросив вызов не только КГБ, но одному из важнейших неписанных законов советского общества, своего рода соглашению между кошкой и мышкой, что мышка не будет пищать, если кошка захочет ее съесть. Солженицын пишет, как он, арестованный, мог много раз крикнуть, пока везли и вели его по Москве — и не крикнул. Понадобилось почти двадцать лет, чтоб Литвинов крикнул — когда ему только пригрозили арестом. Это сильно укрепило во мне чувство, что возможно не только неучастие, но и сопротивление этой системе.
Но какое сопротивление? Когда в ноябре собрались у Людмилы Ильиничны отмечать день рождения сидящего в тюрьме Гинзбурга, я заметил, что по рукам ходит бумажка, которую, прочитав, подписывают, и наконец Павел протянул ее мне со словами: «Вот подпиши!» Это было обращение к Генеральной прокуратуре СССР и Верховному суду с требованием, чтобы суд над Галансковым и Гинзбургом был открытым и подписавшие письмо были допущены на суд, — не первое и далеко не последнее обращение такого рода. Коллективные обращения к властям — в ЦК КПСС, Президиум Верховного Совета СССР, Генеральную прокуратуру, Верховный суд — начались в 1966 году, после ареста Даниэля и Синявского, носили сначала довольно робкий и просительный характер, затем стали приобретать все более требовательный. Возникнув среди тех, чьи имена, как они надеялись, могли произвести впечатление на власть, они были подхвачены и более демократической публикой — и какое-то время существовали два вида петиций, отличных и по стилю, и по подписям, под одной — просто И. Иванов, П. Петров, а под другой — И. Иванов, заслуженный деятель искусств, П. Петров, доктор технических наук. Как-то Людмила Ильинична в шутку, но с долей тщеславия сказала: «За нас подписываются профессора, а за Галанскова — дворники».
Потом, правда, оба этих потока соединились, на какое-то время едва не иссякнув.
Обращения с петициями к власти — форма протеста, характерная для авторитарных обществ. С петиций к королю началась французская революция 1830 года, с робких петиций началось движение, свергшее эфиопскую монархию в 1975 году. Так что, глядя с высоты птичьего полета, возникновение «кампании петиций» в СССР можно было бы рассматривать как признак перехода от тоталитаризма к авторитаризму. Но, конечно, такие общие соображения не приходили мне в голову, когда я взял протянутый Павлом листок; откровенно говоря, мне не хотелось его подписывать. Я думал, что наиболее реальным его результатом будет недопуск на суд, преследование подписавших, а я всего год назад вернулся из ссылки, и воспоминания о ней еще были живы в моих костях.
К тому же и по своему мышлению, и по своему опыту я не был готов принять участие в коллективных действиях, формой протеста для меня были мои книги, однако было очень трудно и не подписать письмо: это значило или признать, что я боюсь, что молодым людям всегда неприятно, или показать, что я не так уж озабочен судьбой своих заключенных друзей. Поэтому я молча подписал протянутую бумагу.
Когда, однако, через несколько дней я брал у Людмилы Ильиничны копию этого обращения для передачи иностранным корреспондентам, своей подписи я не обнаружил. «Я ее вычеркнула, — объяснила Людмила Ильинична, — я им сказала: у нас один Амальрик делает дело, зачем им рисковать» — она имела в виду мою роль «офицера связи». После этого я до своего ареста никаких коллективных обращений больше не подписывал.
Не хочу преувеличивать свой страх, или, скажем мягче, осторожность — хотя это было первым чувством, но не таким уж сильным и долгим, я и тогда не подписывался, когда мне было уже нечего терять. Но у меня была интуитивная неприязнь к коллективным действиям, тот сильно развитый индивидуализм, с которым воюет советское воспитание, меня отталкивала необходимость «идти за флагом». Всякие коллективные действия, основанные на подражании одних другим — разумны они или нет, — содержат в себе элемент психоза; этот коллективный психоз особенно стал заметен впоследствии, в период отъездов за границу, когда многие поехали только потому, что едут другие. Даже стиль писем казался иногда неверным, а иногда просто смешным.
В 1975 году меня просто разозлило начало обращения в защиту Сергея Ковалева: «Выдающийся биолог, защитник прав человека…» «Выдающийся защитник прав человека, биолог…» — вот как настаивал я начать, потому что биолог он или геолог, выдающийся или посредственный, это вопрос в данном случае второстепенный, его арестовали за то, что он защитник прав человека, и это самое важное.
Одной из главных причин «кампании петиций» была вера, что власти примут в расчет общественное мнение и, по крайней мере, проявят гибкость и ослабят давление на общество. Но мне казалось, что небольшой успех петиций будет оплачен дорогой ценой, что первая реакция власти будет «Мы им покажем!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68
Павел Литвинов принадлежал к «поколению 66-го года» — решающим толчком для него послужил суд над Даниэлем и Синявским, «боевым крещением» — суды над Хаустовым и Буковским, и к 1968 году он стал ключевой фигурой Движения. Как преподаватель вуза и, главное, как внук своего деда, он был и шагом к включению в открытую оппозицию представителей истаблишмента. Что он внук Максима Литвинова, бесконечно повторяло и западное радио; тогда все время подчеркивалось, что такой-то — сын или внук такого-то, диссиденты, дескать, люди не «с улицы», даже меня однажды назвали «сыном известного историка», хотя мой отец, как и я, был исключен из университета. Через несколько лет «Голос Америки» начал называть «известным историком» меня самого, к крайнему неудовольствию КГБ.
Осенью 1967 года Павел был вызван в КГБ, где ему сказали, что им известно о составленном Павлом сборнике «Дело о демонстрации» — о процессах Хаустова и Буковского — и что ему «советуют» этот сборник уничтожить, в случае его хранения и тем более распространения он будет привлечен к уголовной ответственности. Это было, с точки зрения КГБ, мягким предупреждением, но оно имело неожиданный результат: Павел записал свой разговор и начал распространять. Он был опубликован за границей, и Би-Би-Си даже транслировала его театрализованную запись на СССР.
Гюзель вспоминает, как Павел впервые появился у нас ночью и, сидя за столом, мы с видом заговорщиков передавали друг другу какие-то бумажки.
«Разговор в КГБ», прочитанный тут же ночью по уходе Павла, произвел на меня огромное впечатление — и думаю, не на меня одного. Не сам разговор, конечно, ибо в подобных разговорах и предупреждениях недостатка не было, а то, что Павел записал его и предал гласности, бросив вызов не только КГБ, но одному из важнейших неписанных законов советского общества, своего рода соглашению между кошкой и мышкой, что мышка не будет пищать, если кошка захочет ее съесть. Солженицын пишет, как он, арестованный, мог много раз крикнуть, пока везли и вели его по Москве — и не крикнул. Понадобилось почти двадцать лет, чтоб Литвинов крикнул — когда ему только пригрозили арестом. Это сильно укрепило во мне чувство, что возможно не только неучастие, но и сопротивление этой системе.
Но какое сопротивление? Когда в ноябре собрались у Людмилы Ильиничны отмечать день рождения сидящего в тюрьме Гинзбурга, я заметил, что по рукам ходит бумажка, которую, прочитав, подписывают, и наконец Павел протянул ее мне со словами: «Вот подпиши!» Это было обращение к Генеральной прокуратуре СССР и Верховному суду с требованием, чтобы суд над Галансковым и Гинзбургом был открытым и подписавшие письмо были допущены на суд, — не первое и далеко не последнее обращение такого рода. Коллективные обращения к властям — в ЦК КПСС, Президиум Верховного Совета СССР, Генеральную прокуратуру, Верховный суд — начались в 1966 году, после ареста Даниэля и Синявского, носили сначала довольно робкий и просительный характер, затем стали приобретать все более требовательный. Возникнув среди тех, чьи имена, как они надеялись, могли произвести впечатление на власть, они были подхвачены и более демократической публикой — и какое-то время существовали два вида петиций, отличных и по стилю, и по подписям, под одной — просто И. Иванов, П. Петров, а под другой — И. Иванов, заслуженный деятель искусств, П. Петров, доктор технических наук. Как-то Людмила Ильинична в шутку, но с долей тщеславия сказала: «За нас подписываются профессора, а за Галанскова — дворники».
Потом, правда, оба этих потока соединились, на какое-то время едва не иссякнув.
Обращения с петициями к власти — форма протеста, характерная для авторитарных обществ. С петиций к королю началась французская революция 1830 года, с робких петиций началось движение, свергшее эфиопскую монархию в 1975 году. Так что, глядя с высоты птичьего полета, возникновение «кампании петиций» в СССР можно было бы рассматривать как признак перехода от тоталитаризма к авторитаризму. Но, конечно, такие общие соображения не приходили мне в голову, когда я взял протянутый Павлом листок; откровенно говоря, мне не хотелось его подписывать. Я думал, что наиболее реальным его результатом будет недопуск на суд, преследование подписавших, а я всего год назад вернулся из ссылки, и воспоминания о ней еще были живы в моих костях.
К тому же и по своему мышлению, и по своему опыту я не был готов принять участие в коллективных действиях, формой протеста для меня были мои книги, однако было очень трудно и не подписать письмо: это значило или признать, что я боюсь, что молодым людям всегда неприятно, или показать, что я не так уж озабочен судьбой своих заключенных друзей. Поэтому я молча подписал протянутую бумагу.
Когда, однако, через несколько дней я брал у Людмилы Ильиничны копию этого обращения для передачи иностранным корреспондентам, своей подписи я не обнаружил. «Я ее вычеркнула, — объяснила Людмила Ильинична, — я им сказала: у нас один Амальрик делает дело, зачем им рисковать» — она имела в виду мою роль «офицера связи». После этого я до своего ареста никаких коллективных обращений больше не подписывал.
Не хочу преувеличивать свой страх, или, скажем мягче, осторожность — хотя это было первым чувством, но не таким уж сильным и долгим, я и тогда не подписывался, когда мне было уже нечего терять. Но у меня была интуитивная неприязнь к коллективным действиям, тот сильно развитый индивидуализм, с которым воюет советское воспитание, меня отталкивала необходимость «идти за флагом». Всякие коллективные действия, основанные на подражании одних другим — разумны они или нет, — содержат в себе элемент психоза; этот коллективный психоз особенно стал заметен впоследствии, в период отъездов за границу, когда многие поехали только потому, что едут другие. Даже стиль писем казался иногда неверным, а иногда просто смешным.
В 1975 году меня просто разозлило начало обращения в защиту Сергея Ковалева: «Выдающийся биолог, защитник прав человека…» «Выдающийся защитник прав человека, биолог…» — вот как настаивал я начать, потому что биолог он или геолог, выдающийся или посредственный, это вопрос в данном случае второстепенный, его арестовали за то, что он защитник прав человека, и это самое важное.
Одной из главных причин «кампании петиций» была вера, что власти примут в расчет общественное мнение и, по крайней мере, проявят гибкость и ослабят давление на общество. Но мне казалось, что небольшой успех петиций будет оплачен дорогой ценой, что первая реакция власти будет «Мы им покажем!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68