Что до пленника Чибо, то Аполлоний пока не знает, какие именно вопросы ему задавать. Опять-таки он свяжется с ним тогда, когда это понадобится.
Джованни, управляющий братьев, не смог скрасить их ожидания. Он отправился в город и вернулся с лучшими шлюхами, которые только там нашлись, — крупными, неуклюжими бабами, совершенно тупыми и лишенными изобретательности. Франчетто поимел трех, одну за другой, и его не смутило то, что они широко зевали, пока он ими занимался. Архиепископ выбрал себе самую маленькую, на которой все равно обнаружились горы раскормленной плоти, вызвавшие у него глубокое отвращение, однако ей ничего не было известно о радостях боли. Она причиняла ему боль, не доставляя никакого удовольствия, и даже не смогла притвориться, будто ей приятно, когда он ответно причиняет ей боль. Он тосковал по Донателле, своей сиенской любовнице, и ее удивительным дарованиям. Поэтому Чибо безжалостно избил Джованни, чтобы в следующий раз тому захотелось добиться лучших результатов.
— Посыльный от Аполлония, — объявил Генрих фон Золинген.
Юнец оказался прыщавым, не старше девятнадцати лет, с пшеничной шевелюрой, как у всех местных жителей. Он горбился, пришепетывал и имел нахальный взгляд. Архиепископу сразу же стало понятно, почему Аполлоний не выказал никакой реакции при виде останков знаменитой английской обольстительницы Анны Болейн.
— Ганс… то есть мой хозяин шлет свой поклон и вот это.
Он вручил небольшой пергаментный свиток и встал у огня, ковыряя прыщ на щеке.
Джанкарло развернул пергамент и быстро просмотрел список вопросов. Все они имели отношение к минутам казни — тем важнейшим мгновениям, когда встретились жизнь и смерть.
— Поблагодари своего хозяина. Не хочешь ли выпить с нами вина?
— Лучше не стану. — Юнец подавил зевоту. — Он не любит, когда я отсутствую слишком долго. — Прыщавый побрел к двери, но потом обернулся: — Я могу передать ему, когда конкретно вы получите сведения?
— Скоро, — ответил архиепископ, глядя на Генриха. — Думаю, что очень скоро.
— А! Он будет доволен. — Юнец мимолетно улыбнулся, а потом снова зевнул и ушел.
Чибо протянул свиток своему телохранителю:
— Вот то, что нам следует узнать.
Генрих прочел вопросы и, хмыкнув, сказал:
— Он не захочет отвечать нам.
— Как это было бы скучно, если бы он захотел этого сразу. — Джанкарло улыбнулся своему немцу: — Сломай его, Генрих. Сломай ему тело и душу.
— С удовольствием.
Генрих фон Золинген удалился. Братья слушали, как на лестнице, ведущей в подвал, затихают его мерные шаги.
* * *
Жан тоже услышал шаги, размеренные и неспешные, и понял: сейчас начнется. Как ни странно, он был даже рад. В течение пяти дней ожидания с ним оставались только его сожаления. Они впивались в его разум больнее, чем веревки — в щиколотки и запястья, обжигали горло желчью, и эта желчь была даже отвратительнее, чем та похлебка, которую в него вливали два раза в день. Бесполезные сожаления — они леденили его сердце сильнее, чем сырой камень выстуживал его тело. И вот теперь он наконец покинет лимб и попадет в ад. Хотя в детстве священники постоянно запугивали его картинами вечного пламени, ожидающего грешников, Жану оно всегда представлялось предпочтительнее того бесконечного «Ничто», которое уготовано ничтожествам, ничего не сделавшим в течение всей своей жизни, ни хорошего, ни дурного. Возможно, он искупит свою вину тем, как встретит ближайшие часы.
За толстой дубовой дверью раздались голоса, потом в скважине заскрежетал ключ. Когда дверь распахнулась, Жан заморгал и отвернулся. Он не закрывал глаза, но устремил взгляд вниз, чтобы постепенно привыкать к свету. В полной тьме камеры даже слабое пламя фонаря казалось ярким, как солнечный свет на сверкающей поверхности моря.
Фонарь был поставлен на пол, а рядом с ним установили жаровню, принесенную из-за двери. Немного привыкнув к свету, Жан посмотрел на своих тюремщиков. Это были те двое, что кормили его каждый день: рослые, мускулистые животные с неизменной щетиной и сломанными носами, характерными для тосканцев. А с ними пришел Генрих фон Золинген. На его лице, представлявшем сплошную рану, ярко горели глаза, словно он предвкушал возможность заняться любимым делом.
* * *
Генрих опустил на пол мешок, и там зазвенел металл. Повернувшись к Жану, баварец раздвинул останки губ в неком подобии улыбки. С них слетел шепот:
— Я собираюсь тебя уничтожить, француз.
— Попробуй, урод.
Последнее слово было произнесено негромко и спокойно, почти небрежно. В тоне Жана не было и намека на оскорбление — и именно эта простота вызвала наиболее острую реакцию. Немец с силой ударил Жана сапогом в лицо. Хотя Жан и был связан, он все-таки смог уклониться так, что удар пришелся в плечо, поверх синяков и ссадин, полученных во время избиений в Мюнстере. По его телу разлилась мучительная боль. Однако вместе с болью он испытал чувство торжества. Теперь он мог сказать, каким пыточных дел мастером будет Генрих фон Золинген. Злобным. Спокойные палачи действуют более эффективно. А злоба — это оружие, которое можно направить на того, кто ее испытывает. И поскольку другого оружия у Жана не было, он с радостью ухватился за это.
— Привяжите его к стене! — крикнул Генрих.
Его помощники схватили Жана, освободили ему руки и, растянув их, привязали к железным кольцам, закрепленным в камнях стены. Раньше к этим кольцам подвешивали мешки с продуктами, защищая их от крыс. Жану растянули и ноги, обвязав щиколотки веревками и закрепив их на двух тяжелых бочках.
— Разденьте! — прозвучал новый приказ. С пленника сдернули жалкие тряпицы, которые прикрывали его с момента заточения в мюнстерском подземелье.
— Начнем снизу или сверху? Или с середины? У тебя есть какие-нибудь предпочтения, француз?
Голос мучителя чуть дрожал, противореча нарочитому спокойствию вопросов.
«Этому человеку трудно с собой справляться», — подумал Жан. Однако он не стал отвечать. Ему уже стало ясно, что слова — это лезвия, которыми он может ранить. Но они не затупятся только в том случае, если он будет использовать их редко.
Он не знал, о чем его будут спрашивать. В любом случае, ему мало что известно. Однако он знал, что ничего не скажет, потому что это — единственная малость, которую он все еще способен совершить для Анны Болейн. И он обнаружил, что существует много способов ничего не говорить. Жан решил, что первым способом будет взгляд поверх головы человека, который приближается к нему, — поверх отблеска лампы на металле. Там, на каменной стене, он смог увидеть двор в Монтепульчиано и черные глаза Бекк, устремленные на него из-под коротко остриженных волос.
* * *
Ее темные глаза вспыхивали всякий раз, как открывалась дверь дома торговца.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121
Джованни, управляющий братьев, не смог скрасить их ожидания. Он отправился в город и вернулся с лучшими шлюхами, которые только там нашлись, — крупными, неуклюжими бабами, совершенно тупыми и лишенными изобретательности. Франчетто поимел трех, одну за другой, и его не смутило то, что они широко зевали, пока он ими занимался. Архиепископ выбрал себе самую маленькую, на которой все равно обнаружились горы раскормленной плоти, вызвавшие у него глубокое отвращение, однако ей ничего не было известно о радостях боли. Она причиняла ему боль, не доставляя никакого удовольствия, и даже не смогла притвориться, будто ей приятно, когда он ответно причиняет ей боль. Он тосковал по Донателле, своей сиенской любовнице, и ее удивительным дарованиям. Поэтому Чибо безжалостно избил Джованни, чтобы в следующий раз тому захотелось добиться лучших результатов.
— Посыльный от Аполлония, — объявил Генрих фон Золинген.
Юнец оказался прыщавым, не старше девятнадцати лет, с пшеничной шевелюрой, как у всех местных жителей. Он горбился, пришепетывал и имел нахальный взгляд. Архиепископу сразу же стало понятно, почему Аполлоний не выказал никакой реакции при виде останков знаменитой английской обольстительницы Анны Болейн.
— Ганс… то есть мой хозяин шлет свой поклон и вот это.
Он вручил небольшой пергаментный свиток и встал у огня, ковыряя прыщ на щеке.
Джанкарло развернул пергамент и быстро просмотрел список вопросов. Все они имели отношение к минутам казни — тем важнейшим мгновениям, когда встретились жизнь и смерть.
— Поблагодари своего хозяина. Не хочешь ли выпить с нами вина?
— Лучше не стану. — Юнец подавил зевоту. — Он не любит, когда я отсутствую слишком долго. — Прыщавый побрел к двери, но потом обернулся: — Я могу передать ему, когда конкретно вы получите сведения?
— Скоро, — ответил архиепископ, глядя на Генриха. — Думаю, что очень скоро.
— А! Он будет доволен. — Юнец мимолетно улыбнулся, а потом снова зевнул и ушел.
Чибо протянул свиток своему телохранителю:
— Вот то, что нам следует узнать.
Генрих прочел вопросы и, хмыкнув, сказал:
— Он не захочет отвечать нам.
— Как это было бы скучно, если бы он захотел этого сразу. — Джанкарло улыбнулся своему немцу: — Сломай его, Генрих. Сломай ему тело и душу.
— С удовольствием.
Генрих фон Золинген удалился. Братья слушали, как на лестнице, ведущей в подвал, затихают его мерные шаги.
* * *
Жан тоже услышал шаги, размеренные и неспешные, и понял: сейчас начнется. Как ни странно, он был даже рад. В течение пяти дней ожидания с ним оставались только его сожаления. Они впивались в его разум больнее, чем веревки — в щиколотки и запястья, обжигали горло желчью, и эта желчь была даже отвратительнее, чем та похлебка, которую в него вливали два раза в день. Бесполезные сожаления — они леденили его сердце сильнее, чем сырой камень выстуживал его тело. И вот теперь он наконец покинет лимб и попадет в ад. Хотя в детстве священники постоянно запугивали его картинами вечного пламени, ожидающего грешников, Жану оно всегда представлялось предпочтительнее того бесконечного «Ничто», которое уготовано ничтожествам, ничего не сделавшим в течение всей своей жизни, ни хорошего, ни дурного. Возможно, он искупит свою вину тем, как встретит ближайшие часы.
За толстой дубовой дверью раздались голоса, потом в скважине заскрежетал ключ. Когда дверь распахнулась, Жан заморгал и отвернулся. Он не закрывал глаза, но устремил взгляд вниз, чтобы постепенно привыкать к свету. В полной тьме камеры даже слабое пламя фонаря казалось ярким, как солнечный свет на сверкающей поверхности моря.
Фонарь был поставлен на пол, а рядом с ним установили жаровню, принесенную из-за двери. Немного привыкнув к свету, Жан посмотрел на своих тюремщиков. Это были те двое, что кормили его каждый день: рослые, мускулистые животные с неизменной щетиной и сломанными носами, характерными для тосканцев. А с ними пришел Генрих фон Золинген. На его лице, представлявшем сплошную рану, ярко горели глаза, словно он предвкушал возможность заняться любимым делом.
* * *
Генрих опустил на пол мешок, и там зазвенел металл. Повернувшись к Жану, баварец раздвинул останки губ в неком подобии улыбки. С них слетел шепот:
— Я собираюсь тебя уничтожить, француз.
— Попробуй, урод.
Последнее слово было произнесено негромко и спокойно, почти небрежно. В тоне Жана не было и намека на оскорбление — и именно эта простота вызвала наиболее острую реакцию. Немец с силой ударил Жана сапогом в лицо. Хотя Жан и был связан, он все-таки смог уклониться так, что удар пришелся в плечо, поверх синяков и ссадин, полученных во время избиений в Мюнстере. По его телу разлилась мучительная боль. Однако вместе с болью он испытал чувство торжества. Теперь он мог сказать, каким пыточных дел мастером будет Генрих фон Золинген. Злобным. Спокойные палачи действуют более эффективно. А злоба — это оружие, которое можно направить на того, кто ее испытывает. И поскольку другого оружия у Жана не было, он с радостью ухватился за это.
— Привяжите его к стене! — крикнул Генрих.
Его помощники схватили Жана, освободили ему руки и, растянув их, привязали к железным кольцам, закрепленным в камнях стены. Раньше к этим кольцам подвешивали мешки с продуктами, защищая их от крыс. Жану растянули и ноги, обвязав щиколотки веревками и закрепив их на двух тяжелых бочках.
— Разденьте! — прозвучал новый приказ. С пленника сдернули жалкие тряпицы, которые прикрывали его с момента заточения в мюнстерском подземелье.
— Начнем снизу или сверху? Или с середины? У тебя есть какие-нибудь предпочтения, француз?
Голос мучителя чуть дрожал, противореча нарочитому спокойствию вопросов.
«Этому человеку трудно с собой справляться», — подумал Жан. Однако он не стал отвечать. Ему уже стало ясно, что слова — это лезвия, которыми он может ранить. Но они не затупятся только в том случае, если он будет использовать их редко.
Он не знал, о чем его будут спрашивать. В любом случае, ему мало что известно. Однако он знал, что ничего не скажет, потому что это — единственная малость, которую он все еще способен совершить для Анны Болейн. И он обнаружил, что существует много способов ничего не говорить. Жан решил, что первым способом будет взгляд поверх головы человека, который приближается к нему, — поверх отблеска лампы на металле. Там, на каменной стене, он смог увидеть двор в Монтепульчиано и черные глаза Бекк, устремленные на него из-под коротко остриженных волос.
* * *
Ее темные глаза вспыхивали всякий раз, как открывалась дверь дома торговца.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121