Молчи и терпи, кормись затхлой кукурузной мукой, вареными кукурузными зернами или просом, жуй и глотай молочные семена конопли – горьковато-сладкие на вкус, – грызи кору с деревьев или корешки трав, как те слепые твари, что живут под землей и не знают солнечного света, и тверди себе: переживем и это, настанут и лучшие дни, лишь бы до них дотянуть…
На мир опустилась тишина. Тяжелая и горькая, словно пепел.
Невозмутимо сияет Млечный Путь.
Или Дорога Рабов…
Как рассказывают старики, в те времена, когда запорожские казаки – они жили к северу от нас – схватились с надменными, разряженными в пух и прах польскими панами, из Крыма, с дозволения Высокой Порты, которой они платили дань, на Румынское господарство обрушились татары. Начали грабить и жечь, убивать и уводить в рабство. Случалось, после долгих лет страданий рабам удавалось бежать. По ночам тайком пробирались они через безлюдные, бурьяном заросшие степи, направляясь в родные края. И дорогу им указывали крохотные светящиеся звездочки Млечного Пути, который в народе был прозван да и по сей день зовется Дорогой Рабов…
Иссякла татарская сила. Вот теперь на народы обрушились немцы, и опять появились рабы.
Полно рабов в самой Германии, где их держат за колючей проволокой.
– Война есть война…
– А зачем война нужна?..
На подернутом дымкой небосводе невозмутимо сияет Дорога Рабов.
Там, на востоке, пала власть великого царя-самодержца – кончилась династия, правившая много веков. Народ взял царя за шиворот и сбросил с трона – это свершили рабочие, знающие, как действовать молотом и винтовкой, крестьяне, умеющие не только сеять и жать, но и стрелять из ружья…
Великий народ, оборванный и голодный…
Революция пойдет вширь и вглубь, раскинет свою огненную сеть на весь мир.
Уснул на соломенной подстилке Ницэ Олинт. Но сон его мало походил на отдых. Он ворочался, скрипел зубами, и из горла его вырывались нечленораздельные звуки, словно рычал обложенный зверь. Я видел, как он вскидывал вверх руки, будто защищаясь от разбойничьих дубин. Отбивался ногами. Успокаиваясь, стонал и вздыхал. Потом снова начинал скрежетать зубами и в отчаянии махал кулаками. Война, подумал я, со всеми ее ужасами и последствиями лишила людей даже сна, даже ночного покоя. О тех, кому послала сон без конца, успокоив навеки, я не говорю.
Я успел немного познакомиться с войной. Вернее, мне так показалось после того, как через наше село прошел полк баварской кавалерии, после бедствий, которые мы вынесли от немецких и австро-венгерских тыловых частей, после обстрела Турну, где сгорело несколько домов, после того, как я увидел сожженные придунайские города и множество солдатских могил на всем пути, где ждешь и не ждешь…
Но лишь теперь, шагая одиноким путником по опустевшему и опустошенному краю между Джурджу и Бухарестом, спустя восемь месяцев после того, как по этим местам прокатился губительный вал огня и крови, я начал по-настоящему понимать, что такое война. Здешняя равнина, насколько я успел узнать по своим прежним скитаниям, представлялась мне обширным краем разбросанных повсюду курганов и акациевых зарослей, сел, где с ранней весны до поздней осени сажали лес, и колодцев с задранными в небо журавлями, которые уже издали зовут тебя утолить жажду. А теперь эта равнина, пересеченная изредка пологими лощинками, являла собой картину разорения и смерти. Если бы эти места оставались дикими с сотворения мира или пришли в запустение много веков назад, они могли бы быть красивы своей особой красотой, чарующей взор и греющей душу. Но здесь ведь только что жили люди, они радовались жизни и убогому своему добру. Война безжалостно разметала в пыль их жизнь и хозяйство и равнодушно прошла мимо, оставив после себя лишь остывшие трупы да остатки разграбленного и рассеянного добра. Край снова стал добычей запустения, зарос кустарником и сорной травой. Люди погибают, а земля остается вечно молодой. Может ли земля постареть? Она продолжает жить собственной жизнью. Какой клочок ни вспаши, где ни посей, где ни начни копать, тотчас стеной встанет бурьян и заглушит собой все.
Такое же дикое запустение, а может, и пострашнее, являли собой, наверно, эти плоские равнины и в прошлом, во времена бесчисленных грабительских набегов на стольный город Бухарест и обратного беспорядочного бегства исмаильтянских армий, спасавшихся от вил и дреколья туземного люда…
И вот – высокие кусты шиповника на меже отделяют одно море бурьяна от другого. Не облетели еще бледно-розовые цветки, мелкие, как медная мелочь. Осенью кусты заалеют круглыми ягодами, словно бесчисленные открытые раны на живом теле земли. Я знал – давно уже исчезла на полях скабиоза. Близость человека с его плугом не пошла ей на пользу. А теперь – взгляни! – то ли из глубинных слоев, то ли принесенный неведомым ветром, но ведь явился же откуда-то ее род и снова укоренился в земле! И вымахал выше пшеницы, выше ржи!
Гордо покачивает своими бархатными голубыми головками чертополох, подставляя их солнцу, которое равнодушно отдает свое тепло притихшему полю.
Из травы прямо на дорогу выскакивает жирный пепельно-желтый заяц и замирает, насторожив длинные уши. Вроде и не боится меня, так редко попадаются теперь ему люди… Я вкладываю в рот согнутый указательный палец. Свищу… Пустыня отзывается эхом. Заяц бросается прочь. Прячется.
Немного дальше, разлегшись в дорожной пыли, греют на солнце свои красивые кольца большие черные змеи с желтыми, как песок, глазами. Рядом с ними ползают кофейного цвета сороконожки, толстые, жирные, налившиеся ядом, двигая десятками ног и шевеля тонкими длинными усиками.
Крупный, величиной с кошку, барсук стоит, опершись на хвост, посреди большака и удивленно смотрит на меня своими огромными круглыми глазами, обведенными желтой каемкой; только когда между нами остается не больше шага, одним прыжком скрывается он в траве, путая след.
В пустынном раскаленном небе кружат ястребы и суматошно каркают вороны. Такой обильной пищи они не видывали за всю свою жизнь! На разбитом, накренившемся телеграфном столбе отдыхает птица, воистину редкая для этих прибрежных мест, – орел-беркут с большим, крючковатым, как у попугая, клювом.
Село, раскинувшееся по обеим сторонам большака, тоже пустынно. А как же иначе? Дома сожжены до основания. Вместо них – кучи пепла, на которые сперва ложился снег, а потом чередою пошли дожди, размывшие их и унесшие в землю. Заборы не иначе как взлетели в воздух! От них не видно даже следов. Вдоль большака тянется гряда щебня и пепла, доходящая мне чуть не до колена. Это все, что осталось от самого большого в селе здания – наверно, здесь еще прошлой осенью стояла школа.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157
На мир опустилась тишина. Тяжелая и горькая, словно пепел.
Невозмутимо сияет Млечный Путь.
Или Дорога Рабов…
Как рассказывают старики, в те времена, когда запорожские казаки – они жили к северу от нас – схватились с надменными, разряженными в пух и прах польскими панами, из Крыма, с дозволения Высокой Порты, которой они платили дань, на Румынское господарство обрушились татары. Начали грабить и жечь, убивать и уводить в рабство. Случалось, после долгих лет страданий рабам удавалось бежать. По ночам тайком пробирались они через безлюдные, бурьяном заросшие степи, направляясь в родные края. И дорогу им указывали крохотные светящиеся звездочки Млечного Пути, который в народе был прозван да и по сей день зовется Дорогой Рабов…
Иссякла татарская сила. Вот теперь на народы обрушились немцы, и опять появились рабы.
Полно рабов в самой Германии, где их держат за колючей проволокой.
– Война есть война…
– А зачем война нужна?..
На подернутом дымкой небосводе невозмутимо сияет Дорога Рабов.
Там, на востоке, пала власть великого царя-самодержца – кончилась династия, правившая много веков. Народ взял царя за шиворот и сбросил с трона – это свершили рабочие, знающие, как действовать молотом и винтовкой, крестьяне, умеющие не только сеять и жать, но и стрелять из ружья…
Великий народ, оборванный и голодный…
Революция пойдет вширь и вглубь, раскинет свою огненную сеть на весь мир.
Уснул на соломенной подстилке Ницэ Олинт. Но сон его мало походил на отдых. Он ворочался, скрипел зубами, и из горла его вырывались нечленораздельные звуки, словно рычал обложенный зверь. Я видел, как он вскидывал вверх руки, будто защищаясь от разбойничьих дубин. Отбивался ногами. Успокаиваясь, стонал и вздыхал. Потом снова начинал скрежетать зубами и в отчаянии махал кулаками. Война, подумал я, со всеми ее ужасами и последствиями лишила людей даже сна, даже ночного покоя. О тех, кому послала сон без конца, успокоив навеки, я не говорю.
Я успел немного познакомиться с войной. Вернее, мне так показалось после того, как через наше село прошел полк баварской кавалерии, после бедствий, которые мы вынесли от немецких и австро-венгерских тыловых частей, после обстрела Турну, где сгорело несколько домов, после того, как я увидел сожженные придунайские города и множество солдатских могил на всем пути, где ждешь и не ждешь…
Но лишь теперь, шагая одиноким путником по опустевшему и опустошенному краю между Джурджу и Бухарестом, спустя восемь месяцев после того, как по этим местам прокатился губительный вал огня и крови, я начал по-настоящему понимать, что такое война. Здешняя равнина, насколько я успел узнать по своим прежним скитаниям, представлялась мне обширным краем разбросанных повсюду курганов и акациевых зарослей, сел, где с ранней весны до поздней осени сажали лес, и колодцев с задранными в небо журавлями, которые уже издали зовут тебя утолить жажду. А теперь эта равнина, пересеченная изредка пологими лощинками, являла собой картину разорения и смерти. Если бы эти места оставались дикими с сотворения мира или пришли в запустение много веков назад, они могли бы быть красивы своей особой красотой, чарующей взор и греющей душу. Но здесь ведь только что жили люди, они радовались жизни и убогому своему добру. Война безжалостно разметала в пыль их жизнь и хозяйство и равнодушно прошла мимо, оставив после себя лишь остывшие трупы да остатки разграбленного и рассеянного добра. Край снова стал добычей запустения, зарос кустарником и сорной травой. Люди погибают, а земля остается вечно молодой. Может ли земля постареть? Она продолжает жить собственной жизнью. Какой клочок ни вспаши, где ни посей, где ни начни копать, тотчас стеной встанет бурьян и заглушит собой все.
Такое же дикое запустение, а может, и пострашнее, являли собой, наверно, эти плоские равнины и в прошлом, во времена бесчисленных грабительских набегов на стольный город Бухарест и обратного беспорядочного бегства исмаильтянских армий, спасавшихся от вил и дреколья туземного люда…
И вот – высокие кусты шиповника на меже отделяют одно море бурьяна от другого. Не облетели еще бледно-розовые цветки, мелкие, как медная мелочь. Осенью кусты заалеют круглыми ягодами, словно бесчисленные открытые раны на живом теле земли. Я знал – давно уже исчезла на полях скабиоза. Близость человека с его плугом не пошла ей на пользу. А теперь – взгляни! – то ли из глубинных слоев, то ли принесенный неведомым ветром, но ведь явился же откуда-то ее род и снова укоренился в земле! И вымахал выше пшеницы, выше ржи!
Гордо покачивает своими бархатными голубыми головками чертополох, подставляя их солнцу, которое равнодушно отдает свое тепло притихшему полю.
Из травы прямо на дорогу выскакивает жирный пепельно-желтый заяц и замирает, насторожив длинные уши. Вроде и не боится меня, так редко попадаются теперь ему люди… Я вкладываю в рот согнутый указательный палец. Свищу… Пустыня отзывается эхом. Заяц бросается прочь. Прячется.
Немного дальше, разлегшись в дорожной пыли, греют на солнце свои красивые кольца большие черные змеи с желтыми, как песок, глазами. Рядом с ними ползают кофейного цвета сороконожки, толстые, жирные, налившиеся ядом, двигая десятками ног и шевеля тонкими длинными усиками.
Крупный, величиной с кошку, барсук стоит, опершись на хвост, посреди большака и удивленно смотрит на меня своими огромными круглыми глазами, обведенными желтой каемкой; только когда между нами остается не больше шага, одним прыжком скрывается он в траве, путая след.
В пустынном раскаленном небе кружат ястребы и суматошно каркают вороны. Такой обильной пищи они не видывали за всю свою жизнь! На разбитом, накренившемся телеграфном столбе отдыхает птица, воистину редкая для этих прибрежных мест, – орел-беркут с большим, крючковатым, как у попугая, клювом.
Село, раскинувшееся по обеим сторонам большака, тоже пустынно. А как же иначе? Дома сожжены до основания. Вместо них – кучи пепла, на которые сперва ложился снег, а потом чередою пошли дожди, размывшие их и унесшие в землю. Заборы не иначе как взлетели в воздух! От них не видно даже следов. Вдоль большака тянется гряда щебня и пепла, доходящая мне чуть не до колена. Это все, что осталось от самого большого в селе здания – наверно, здесь еще прошлой осенью стояла школа.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157