Прожил он еще несколько дней, но речь к нему так и не вернулась, он даже пальцем не мог пошевельнуть.
Дед плакал, а вокруг него толпились его сыновья, сыновья сыновей, дочери и дочери дочерей. Дед только стонал. Из груди его, тяжко вздымавшейся и опадавшей, вырывались вздохи, из глаз ручьем бежали слезы. Они душили его всю жизнь и вот наконец прорвались наружу…
Все понимали, что деда мучает какая-то мысль, которую он хотел бы высказать под конец жизни, да не может. И все знали, что в свой смертный час дед решил открыть тайну, но уже не в состоянии это сделать. А как нуждались его сыновья, внуки и правнуки в деньгах, спрятанных где-то глубоко под землей!
Не те уже пошли времена, что прежде. Дедовы сыновья, как и все крестьяне, уже не имели прежнего достатка, разорились вконец и, сколько ни гнули спину на помещичьей земле, не могли заработать даже на хлеб.
Так и унес дед свою тайну в могилу. Остались деньги в земле. И тогда родственники заказали кузнецам выковать длинные тонкие пики с заостренным концом и поперечной рукояткой, чтобы удобней было нажимать.
Много недель подряд рыскали родственники по нашим дворам.
Этими заостренными прутьями был истыкан каждый клочок близлежащей округи. Дождавшись наступления темноты, они выходили и до свету ковыряли землю. Железо, как в масло, глубоко, по рукоять, входило в землю, но ни разу не наткнулось на крышку заветного казана.
Прокляв все на свете, искатели клада отказались от своей затеи. Но по-прежнему разговор то и дело заходил о сокровищах, и у нас дома все время шептались о каких-то золотых. Каждую весну отец рыл яму под коровник, и каждый раз на новом месте. Вырыв яму, он тут же засыпал ее, так и не поставив ни одной стойки, и продолжал это занятие даже после того, как на дворе его перевелся весь скот.
В глубине двора стоял стражем тополь, такой высокий, что верхушкой, как мне казалось, доставал до самых небес. Пока я жил в городе, его срубили. Срубили отец с Ионом. Со стоном рухнул тополь на землю, чуть не проломив крышу нашего дома. Очистив ствол от веток, отец с братом принялись корчевать корни. Им взбрело на ум, что как раз под корнями тополя и зарыты сокровища. Рыли-рыли, да так ничего и не нашли.
Распилили ствол на чурбаки, раскололи и пустили на дрова.
Еще и до сих пор соседи выходят ночью поглазеть на наш двор – подстерегают момент, когда полыхнет над спрятанным кладом синее пламя. Может, и впрямь взвивается синее пламя над нашим двором, а может, и нет – кто его знает…
Как-то, давным-давно, я обшаривал чердак дома. Там в беспорядке валялось всякое старье: сломанная свирель, дырявые решета, рукава от зипунов, лопаты без черенков, ржавые топоры с треснувшими лезвиями, краснобокие старые фляги, которыми уже много лет никто не пользовался.
Я, еще ребенок, глядел на эти вещи, и на ум приходили мысли о людях, когда-то живших на свете. Они копали землю этими самыми лопатами, тогда еще новыми, валили деревья этими топорами, еще без зазубрин, и пили кислое вино из тех вон круглых краснобоких фляг.
Я не мог отделаться от мыслей о людях, что надевали на себя эти вот душегрейки, расшитые цветами, поблекшими и вылинявшими с тех пор.
Мне нечем было играть. Нечего было и читать, хотя я уже знал грамоту; я пытался по этим забытым вещам прочесть книгу о жизни, которая навеки канула в прошлое; я пробовал вообразить, как жили люди, от которых произошел я сам и мои братья, чьи тела, давно уже превратившиеся в прах, покоятся на кладбище у подножия холма.
Как-то раз, роясь на чердаке, я откопал длинную белую палку. Палка блестела так, будто всю ее целиком сделали из огромной кости, отшлифованной самим временем. Я схватил палку, слез с чердака, вынес на свет и подолом рубахи стер пыль. Это была чудо что за палка. Я играл с нею до самого вечера.
Отец, возвратившись с поля, заметил мою игрушку.
– Ты где нашел эту палку?
Голос отца звучал сурово.
– На чердаке, тятя.
– Давай ее сюда.
Он выхватил палку у меня из рук и ушел куда-то в глубь двора. От удивления я даже не увидел, где он ее спрятал. За обедом, когда отец вроде бы поостыл, я спросил его:
– Тять, а чего ты отнял у меня эту палку?
– А того…
– Нет, правда – почему? Такая красивая.
– Мой дед, если уж хочешь знать, невесть сколько черепов раскроил этой палкой…
По-моему, отец зарыл палку в землю. Скорей всего. Но как глубоко ее ни закапывай, она не сгниет. Не знаю, почему мне так кажется. Наверно, потому, что палка была костяная. Из вечной кости, которая не поддается тлену. Легкая, словно полая внутри. И все же увесистая…
Андрей проснулся. Услышал, видно, как я верчусь, будто на угольях.
– Хорошо спал, Дарие?
– Да спал…
Мы спускаемся во двор.
Пшеница уже по колено; через неделю-две она вырастет втрое, колос станет величиной с воробья, нальется крупным, полновесным зерном. Зима в этом году была снежная. Почва напиталась влагой. Высокие сугробы покрыли всю землю до самых границ, где солдаты продолжали драться с врагом.
Вот подняли и пленных, строем ведут на кухню. Как в казармах, перед отправлением на работу плеснут им на самое донышко котелка какой-то жижи – черной и тепловатой. Это завтрак – чай без чая.
Подошла пора, когда нужно очищать пшеничные поля от осота. В это время на работах используют и цыган. Вот они – четыре сотни босых, оборванных, полуголых людей, которые всю эту зиму, да и предыдущие, провели в овраге, где свищет ветер. Четыре сотни людей, которые так и живут полуголыми под пронизывающим северным ветром и под палящим летним солнцем, – еще более голые, чем птицы, покрытые перьями, или змеи, защищенные твердой чешуйчатой кожей.
Голыми ходили цыгане по снегу. Теперь голыми ходят по солнцепеку на работу.
Заправляет в таборе булибаша. Зовут его Булук Буланча. Он одних лет с помещиком и по виду тоже крепкий, рослый и сильный мужчина. Только руки его, сплошь унизанные крупными, массивными кольцами, мощнее, чем у помещика Аргира Аризана.
Булибаша ходит обутым. Носит высокие, выше колен, сапоги; голенища их увешаны серебряными монетами. Монеты эти старинные, серебро их от времени потемнело. Серебряными гвоздями подбиты и каблуки, да и сами каблуки тоже серебряные. Штаны булибаши из чистой шерсти, ярко-желтые, с широкими красными лампасами. И пояс, которым он затягивает живот, тоже широкий – полторы ладони шириной – и тоже оторочен серебром. Кэчула надвинута на самые брови, с одной стороны она чуть приплюснута, сбоку перо торчит. Душегрейка вышита цветами, спереди по бортам изукрашена серебряными пуговицами. В руке всегда зажат арапник, а на конце арапника свинцовый шишак.
Булибаша в таборе – полный хозяин; помещик на простых цыган даже не взглянет, плевать ему на них. На их счет у него с булибашой такой же договор имеется, как насчет солдат-рабов – с германским комендантом в Турну.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157
Дед плакал, а вокруг него толпились его сыновья, сыновья сыновей, дочери и дочери дочерей. Дед только стонал. Из груди его, тяжко вздымавшейся и опадавшей, вырывались вздохи, из глаз ручьем бежали слезы. Они душили его всю жизнь и вот наконец прорвались наружу…
Все понимали, что деда мучает какая-то мысль, которую он хотел бы высказать под конец жизни, да не может. И все знали, что в свой смертный час дед решил открыть тайну, но уже не в состоянии это сделать. А как нуждались его сыновья, внуки и правнуки в деньгах, спрятанных где-то глубоко под землей!
Не те уже пошли времена, что прежде. Дедовы сыновья, как и все крестьяне, уже не имели прежнего достатка, разорились вконец и, сколько ни гнули спину на помещичьей земле, не могли заработать даже на хлеб.
Так и унес дед свою тайну в могилу. Остались деньги в земле. И тогда родственники заказали кузнецам выковать длинные тонкие пики с заостренным концом и поперечной рукояткой, чтобы удобней было нажимать.
Много недель подряд рыскали родственники по нашим дворам.
Этими заостренными прутьями был истыкан каждый клочок близлежащей округи. Дождавшись наступления темноты, они выходили и до свету ковыряли землю. Железо, как в масло, глубоко, по рукоять, входило в землю, но ни разу не наткнулось на крышку заветного казана.
Прокляв все на свете, искатели клада отказались от своей затеи. Но по-прежнему разговор то и дело заходил о сокровищах, и у нас дома все время шептались о каких-то золотых. Каждую весну отец рыл яму под коровник, и каждый раз на новом месте. Вырыв яму, он тут же засыпал ее, так и не поставив ни одной стойки, и продолжал это занятие даже после того, как на дворе его перевелся весь скот.
В глубине двора стоял стражем тополь, такой высокий, что верхушкой, как мне казалось, доставал до самых небес. Пока я жил в городе, его срубили. Срубили отец с Ионом. Со стоном рухнул тополь на землю, чуть не проломив крышу нашего дома. Очистив ствол от веток, отец с братом принялись корчевать корни. Им взбрело на ум, что как раз под корнями тополя и зарыты сокровища. Рыли-рыли, да так ничего и не нашли.
Распилили ствол на чурбаки, раскололи и пустили на дрова.
Еще и до сих пор соседи выходят ночью поглазеть на наш двор – подстерегают момент, когда полыхнет над спрятанным кладом синее пламя. Может, и впрямь взвивается синее пламя над нашим двором, а может, и нет – кто его знает…
Как-то, давным-давно, я обшаривал чердак дома. Там в беспорядке валялось всякое старье: сломанная свирель, дырявые решета, рукава от зипунов, лопаты без черенков, ржавые топоры с треснувшими лезвиями, краснобокие старые фляги, которыми уже много лет никто не пользовался.
Я, еще ребенок, глядел на эти вещи, и на ум приходили мысли о людях, когда-то живших на свете. Они копали землю этими самыми лопатами, тогда еще новыми, валили деревья этими топорами, еще без зазубрин, и пили кислое вино из тех вон круглых краснобоких фляг.
Я не мог отделаться от мыслей о людях, что надевали на себя эти вот душегрейки, расшитые цветами, поблекшими и вылинявшими с тех пор.
Мне нечем было играть. Нечего было и читать, хотя я уже знал грамоту; я пытался по этим забытым вещам прочесть книгу о жизни, которая навеки канула в прошлое; я пробовал вообразить, как жили люди, от которых произошел я сам и мои братья, чьи тела, давно уже превратившиеся в прах, покоятся на кладбище у подножия холма.
Как-то раз, роясь на чердаке, я откопал длинную белую палку. Палка блестела так, будто всю ее целиком сделали из огромной кости, отшлифованной самим временем. Я схватил палку, слез с чердака, вынес на свет и подолом рубахи стер пыль. Это была чудо что за палка. Я играл с нею до самого вечера.
Отец, возвратившись с поля, заметил мою игрушку.
– Ты где нашел эту палку?
Голос отца звучал сурово.
– На чердаке, тятя.
– Давай ее сюда.
Он выхватил палку у меня из рук и ушел куда-то в глубь двора. От удивления я даже не увидел, где он ее спрятал. За обедом, когда отец вроде бы поостыл, я спросил его:
– Тять, а чего ты отнял у меня эту палку?
– А того…
– Нет, правда – почему? Такая красивая.
– Мой дед, если уж хочешь знать, невесть сколько черепов раскроил этой палкой…
По-моему, отец зарыл палку в землю. Скорей всего. Но как глубоко ее ни закапывай, она не сгниет. Не знаю, почему мне так кажется. Наверно, потому, что палка была костяная. Из вечной кости, которая не поддается тлену. Легкая, словно полая внутри. И все же увесистая…
Андрей проснулся. Услышал, видно, как я верчусь, будто на угольях.
– Хорошо спал, Дарие?
– Да спал…
Мы спускаемся во двор.
Пшеница уже по колено; через неделю-две она вырастет втрое, колос станет величиной с воробья, нальется крупным, полновесным зерном. Зима в этом году была снежная. Почва напиталась влагой. Высокие сугробы покрыли всю землю до самых границ, где солдаты продолжали драться с врагом.
Вот подняли и пленных, строем ведут на кухню. Как в казармах, перед отправлением на работу плеснут им на самое донышко котелка какой-то жижи – черной и тепловатой. Это завтрак – чай без чая.
Подошла пора, когда нужно очищать пшеничные поля от осота. В это время на работах используют и цыган. Вот они – четыре сотни босых, оборванных, полуголых людей, которые всю эту зиму, да и предыдущие, провели в овраге, где свищет ветер. Четыре сотни людей, которые так и живут полуголыми под пронизывающим северным ветром и под палящим летним солнцем, – еще более голые, чем птицы, покрытые перьями, или змеи, защищенные твердой чешуйчатой кожей.
Голыми ходили цыгане по снегу. Теперь голыми ходят по солнцепеку на работу.
Заправляет в таборе булибаша. Зовут его Булук Буланча. Он одних лет с помещиком и по виду тоже крепкий, рослый и сильный мужчина. Только руки его, сплошь унизанные крупными, массивными кольцами, мощнее, чем у помещика Аргира Аризана.
Булибаша ходит обутым. Носит высокие, выше колен, сапоги; голенища их увешаны серебряными монетами. Монеты эти старинные, серебро их от времени потемнело. Серебряными гвоздями подбиты и каблуки, да и сами каблуки тоже серебряные. Штаны булибаши из чистой шерсти, ярко-желтые, с широкими красными лампасами. И пояс, которым он затягивает живот, тоже широкий – полторы ладони шириной – и тоже оторочен серебром. Кэчула надвинута на самые брови, с одной стороны она чуть приплюснута, сбоку перо торчит. Душегрейка вышита цветами, спереди по бортам изукрашена серебряными пуговицами. В руке всегда зажат арапник, а на конце арапника свинцовый шишак.
Булибаша в таборе – полный хозяин; помещик на простых цыган даже не взглянет, плевать ему на них. На их счет у него с булибашой такой же договор имеется, как насчет солдат-рабов – с германским комендантом в Турну.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157