— Ты мое заможешь ли пить? Поди, Фовра, меду принеси!
— Ницего, замогу! На корешке настоено… Словно на калган отдает.
— Он и есть. Вот заболеешь… Не скоро ты еще заболеешь! — вдруг рассердился невесть с чего Тимофей. Дергая себя за узкую бороду, глядя вбок, сказал резко: — Серебро свесить я тебе могу, а только вперед говорю, Олекса: ты брось сам свейские куны обрезать! note 15 Мне за тебя сором принимать невместно! Отца не позорь, мать — с нею живешь! Приноси мне, я обрежу. Не хочешь — к Дроциле, Кирьяку, Позвизду. Тому верить можно.
— Ну что ты, брат, чем в чужой-то кардан… Не чужие мы с тобой! Да я тебе завсегда верю! — растерялся Олекса, уличенный Тимофеем. Покраснел густо: «Нечистый попутал меня в тот раз, и ведь помнит же!»
— Ну, а веришь, так слушай! — буркнул Тимофей, отходя. — Серебро свешу. Скоро ли нать?
Олекса сказал. Помолчал Тимофей, подумал, по-отцовски пожевал губами, кивнул согласно. Поднялись.
— Завтра буду. Только знаешь, я пива не пью, нутренная у меня.
— Знаю, мать уж для тебя постараетце.
— Ну, прощай! Спасибо, зашел!
Все ж таки обрадовался брат, хоть и виду не показал.
Дома сели ужинать своей семьей. Станяту и остальных ради такого дня позвал к столу. Завтра с именитыми гостями уж не посадишь, а обижать, величаться тоже не хотел Олекса. Был он и сам прост, да и расчет имел свой, торговый: пускай там бояре по-своему, мы — люди посадские, мы и на вече и в сече — со всеми!
Подавали на этот раз Любава и новая девка. Мать с Домашей сидели за столом. Мужики по одну сторону, бабы — по другую. Во главе стола мать, Ульяния. Домаша напротив Олексы, разрумянившаяся, с потемневшими глазами. Хороша! Сейчас лицом похожа на ту, шестнадцатилетнюю, что впервые увидал холостой Олекса в Никольском соборе, на всенощной, десять годов назад.
Как они тогда, молодые, только-только расторговавшиеся купцы стояли двоима с Максимкой, поталкивая друг друга плечами, да искали красавиц, вполуха слушая службу. Щурился Олекса, поводя очами по ряду склоненных голов, подмигивал вспыхивающим молодкам и девкам, что отворачивались стыдливо и нехотя, и вдруг как огнем полыхнуло из-под темного плата: огромные глаза в длинных ресницах на бело-румяном лице, и брови блестящие, соболиные, и нос, чуть вздернутый. Закусила губу, чтоб не улыбнуться, зубы
— саженый жемчуг. А глаза-то, глаза! Море синее! Наверно, тоже жарким румянцем залило лицо, постоял, боясь вздохнуть, распрямляя плечи, охорашиваясь, и тряхнул кудрями, и, крестясь, чуть тронул кудреватую бородку свою, и глянул опять. И увидел: в тот же миг оглянулась и она, и вновь как полыхнуло синим огнем, и опять, закусив губу, едва сдержала улыбку.
Толкнул под бок Максимку — тогда Максимка, а нынче Максим Гюрятич, а все такой же!
— Кто? Которая? Завижая Домаша, купца Завида, суконника, дочь. Тут отступи, не досягнешь!
— А может, и досягну?
Не встречал по весне в хороводах, ни на беседах зимой, не ловил в сенокосную пору в толпе хохочущих девок, не стерег на купанье — подглядеть нагую, не шутил у колодца, не кланялся в торгу. Осенними темными вечерами не ожидал у тесовых ворот: не стукнет ли пятою избная дверь, не простучат ли дробно легкие шажки по лавинкам от крыльца до калитки.
Но с той же легкостью, с какой кидался в рискованные торговые обороты, — удачлив был не умом, сердцем знал, когда надо рискнуть (до того три дня, подавляя вспыхивающий восторг, ходил по дому, постукивая каблуками, и как летал), — решился вдруг и разом ударил челом самому тысяцкому:
— Сватай!
Боязнь была: не захочет вспомнить Жирослав. Вспомнил, помянул старого Творимира. Обязан был покойному по плесковскому делу, тут и расплатился с сыном. А уж сам тысяцкий сватом — не посмел отказать Завид. Мать всплакнула, благословляя… Удачлив, во всем удачлив Олекса!
А там уж и сборы свадебные, сиденья невестински.
И как он тогда с подарками, принаряженный, приходил, а Домаша глядела на него удивленно-испуганно. Ждала ли, чем кончится девичья шалость за всенощной? Принимала дары, вздрагивая ресницами, губы приоткрыты по-детски, а девушки пели:
Он куницами, лисицами обвесилсе, Да вкруг каленыма стрелами обтыкалсе Он тугим лучком да подпираитце, Он ко кажному ко терему привяртывает, Да он ко кажному окошецку припадывает…
И краснела, заливаясь нежно-алым, а потом и темно-алым румянцем, когда допевали:
Да цтой белое лицо да у девичи, Быдто белой снег да на улицы.
Да я возьму ту тебя, да красна девичя.
Да я возьму ту тебя да за себя взамуж!
А потом — отводные столы у Завида, и рыданья Домаши, и подарки, и хлебы… Чара идет по кругу: отпивая каждый кладет в чару серебро.
На солнечном всходе на угре-е-еви, Да стоит белая береза кудрева-а-ата, Да мимо ту белу березу кудрева-а-ату Да туда нету ни пути, нет ни доро-о-ожки, Да нет-то ни широкой, ни пешой, ни проезжо-о-ой.
Прощальная. Не хочешь, а зарыдаешь! Плачет Домаша, и, не давая упасть высокому чистому звуку, еще выше забирают стройные голоса жонок-песельниц:
Да цтой-то серы гуси летят, да не гогочут, Да белы лебеди летят, оне не кичут, Да один млад соловей да распевает, Да он-то над батюшков двор да надлетает, Да он-то Домашице надзолушку давает…
Оттуда — в церковь. И вот уже приводные столы в тесном, отцовом, выстроенном после пожара тереме. Хмелем и житом осыпают молодых у входа. Кусают хлеб — кто больше, едят кашу крутую… Стены трещали, как гулял Олекса, и громко славил молодого хор:
Выбегало-вылетало тридцать три корабля Из-за Дунай!
Ище нос, корма да по-звериному, Щой бока-то зведены по-туриному, Ище хобот-от мецет по-змеиному.
Как на том корабли да удалой молодец, Удалой молодец да первобрачный князь, Он строгал стружки да кипарис-дерева, Уронил с руки да свой злацен перстень…
— Удачи тебе, Олекса! Жить, богатеть, бога славить и нас, Великий Новгород!
Уж вы слуги, вы слуги, слуги верные мои, Слуги верные мои да удалые молодцы, Вы кинайте, бросайте шелковые невода, Вы имайте, ловите мой злацен перстень!
Они первый раз ловили — не выловили, Они другой раз ловили — и нет как нет, Они третий раз ловили — повыловили, Цтой повыловили только три окуня, Цтой три окуня да златоперыя.
Ище первый-от окунь — гривна серебра, Цтой второму-то цена — гривна золота.
Ище третьему-то окуню цены-то ему нет…
— Держи Олекса, не выпускай, дорогую куну словил, купец!
… Только есть ему цена во Нове-городи, Во Нове-городи, во Славенском конци, Во Славенском конци, в Творимировом дому В Творимировом дому, у Олексы в терему!
Плохо помнит Олекса первую ночь с Домашей, зато хорошо — как впервые посадил жену учиться счету и разной торговой премудрости. Богат был старый Завид и жаден, да глуп. Только-то и умела Домаша писать да читать по складам. А ведь купеческая жонка!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46