Трогая восточные драгоценные клинки, представлял, как, ежели что, придется покинуть ему родовой терем и даже — тут начинал дышать тяжко и сильное тело бунтовало, сжимаясь комами мускулов, — как громят по наущению князя родовой терем новгородские мужики… Отворачиваясь от вопрошающих взоров детей, он хмурился и часами молчал, приводя в невольный трепет мягкую и безгласную, обожавшую грозного мужа супругу.
Побывал Елферий и у архиепископа. Долго говорили вдвоем. По просьбе Далмата сказывал про поход летописцу. Перечисляя, заново переживал все: крестоцелование, поход, удачу с чудской пещерой и роковую битву.
— Убиты…
Пока писец заносил имена убитых вятших людей, Елферий ждал, потупясь.
— А иных без числа! — подсказал остановившемуся писцу и замолк. Тяжело задумался Елферий, увидел кровавое поле и то, как скакал, уходя от удара немецкой «свиньи».
— Как о Юрьи? — спросил летописец.
— Переветник он! — зло бросил боярин.
Замялся писец. Юрий ставленник Ярослава, он и сейчас сидит на Городце. Опасливо поглядывая в очи воеводы, написал осторожно: «А Юрий князь вда плечи, или перевет был в нем, то бог весть».
Вздохнул Елферий:
— По грехам нашим… Тут припиши сам!
Кивая головой, выслушивал, не возражая, нравоучительные слова:
— «Но то, братье, за грехи наша бог казнить ны, и отъят от нас мужи добрые, да быхом ся покаяли, якоже глаголет писание: дивно оружие молитва и пост…»
«Пост!» — горько усмехнулся в душе Елферий, но не сказал ничего.
— «Пакы помянем Исаия пророка, глаголюща… — монотонно читал писец,
— брат брата хотяще снести завистию и друг друга, крест целующе и пакы преступающе…»
«Вот-вот, брат брата! И сейчас спорим!» — думал Елферий, кивая писцу.
— Ну, все так. А теперь (встали в глазах ревущие мужики на поле), теперь… как все ж таки… одолели!
Мало не задумался писец:
— «Главами покивающе… Господь посла милость свою вскоре… отврати… милуя… призре… силою креста честного и помощью Святыя Софья, молитвами святыя владычицы нашея Богородицы… пособи бог князю Дмитрию и новгородцем…»
— Ну… хоть так, ин добро…
Может, и чувствовал, что тут не так написано, кто-то не назван еще, но так писали всегда и до него, у летописца сама рука вела, складывая привычные строки… Пусть так!
Выслушал еще раз летописца боярин, поднялся:
— Владыке покажи, да одобрит…
XXII
О смерти кузнеца Дмитра, убитого к исходу дня, когда новгородская рать прочно держала победу в своих руках и привезенного хоронить в Новгород, Олекса узнал на второй день по возвращении. Не слушая уговоров Домаши и матери, он встал, велел одеть себя, шатаясь от слабости, ведомый под руки, спустился с крыльца, молча ехал до церкви…
На трясущихся, подгибающихся ногах прошел сквозь расступившуюся толпу кузнецов, пришедших проводить своего старосту, стоял у гроба рядом с бившейся в рыданиях Митихой, потерянно глядя в еще более строгое, костистое, словно лик иконный, лицо кузнеца, и только смаргивал, когда набегающая не то от слабости, не то от горя слеза застилала взор и туманила чеканный лик покойного.
И ругались, и обманывали один другого, и гневались, бывало, дрались на разных концах Великого моста, когда город распадался на враждующие станы и два веча — от Софии и с Ярославова двора — вели своих сторонников друг на друга… А вот погиб, и горько, сиротливо без него Олексе!
Добрался домой он уже в полусознании и тотчас свалился в многодневном беспамятстве: начался жар. Не помнил, не узнавал ни жены склоненного лица, ни матери, отпаивавшей его травами, ни корелку-знахарку, привезенную старым Радьком, а когда встал наконец на ноги, увидел серебряные пряди у себя в бороде и в поредевших, потерявших блеск волосах.
Здоровье возвращалось туго, но дела не ждали. Слегла мать. Радько тоже сильно прихварывал. Приходилось поворачиваться за всех. Торг шел плохо из-за розмирья с немцами. На зимний путь почти не было ганзейских товаров. Чтобы дело не стояло, Олекса послал Нездилу в Великий Устюг, Станяту на Ладогу к корелам. Сам он построжел, стал больше походить на брата, с которым теперь состоял в деле. Как в воду глядел Тимофей, когда советовал копить серебро!
Оленица родила в срок мальчика. Олекса с Домашей стояли в восприемниках. Передавая крестника матери, Олекса невесело усмехнулся:
— Расти! Теперь не оставлю. Вырастет, к делу приучим. Там и приказчиком сделаю, если доживу только…
Жила Оленица уже не одна, к ней в амбар перебрались Ховра и Мотя. Девки наперебой возились с маленьким Микиткой — сына назвали по отцу, — пеленали его, качали, носили по избе.
Оленица как-то вся притихла, мягко, сосредоточенно улыбалась ребенку, берегла от остуды и сглаза. Один сын у матери, и других больше не будет! Даже не сердилась, когда говорили: найдешь нового мужика. Лучше ее Микиты не будет, а хуже — самой не надо. Проживу. Работаю за троих, не гонят. А сын подрастет и вовсе полегчает!
Изменилась и Домаша, жестче покрикивала на девок, строже — на детей, увереннее вступала в торговые дела. Чуял Олекса, что не страшно теперь на нее и хозяйство оставить, ежели что. За эту зиму как-то вдруг повзрослела Домаша, стало видно, что уже не прежняя девочка, резче обозначился второй подбородок, а меж бровей, когда гневалась, залегала прямая суровая складка.
Как-то утром, сидя перед зеркалом — Олекса еще лежал в постели, — обмолвилась:
— Пора выделить Станятку, обещал ему!
Олекса смотрел сбоку, как жена вдевает серьги: его подарок! Вспомнил, усмехнулся и, с новым удивлением разглядывая ее отяжелевшее лицо (на мать стала походить, на Завидиху!) и твердо сведенные губы, ответил осторожно:
— Нужен он мне. И дела сейчас неважные пошли. Как выделишь?
— Долго ждет мужик. И перевенчай!
— От Любавы избавиться хочешь? Я думал, вы помирились давно!
— Мне с дворовой девкой мириться нечего!
И хотел рассмеяться, как прежде, Олекса, свести на шутку, да глянул — и почувствовал вдруг, что стала она хозяйкой, госпожой в доме и уже не отступит от своего. Вздохнул, припомнил ночи с Любавой, весенние, жаркие, далекие… Вздохнув, вымолвил:
— Будь по-твоему.
Весной, в неделю всех святых, немецкая рать подступила под Плесков. Повторялось в обратном порядке то, что было и при Олександре. Но в Плескове теперь сидел не изменник Твердило Иванкович, а энергичный Довмонт, и немецкая рать, потеряв много убитыми и ранеными, без толку десять дней простояла под городом.
Новгородцы, как только получили известие, тотчас отрядили помочь. Во главе рати решено было поставить князя Юрия — по молчаливому уговору: со дня на день ждали Ярослава, и в этот раз никому не хотелось кидать лишнего полена в огонь. Да и сам Юрий потишел. Получив руководство, он торопился исполнить все как можно лучше, заглаживая свой раковорский позор.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46
Побывал Елферий и у архиепископа. Долго говорили вдвоем. По просьбе Далмата сказывал про поход летописцу. Перечисляя, заново переживал все: крестоцелование, поход, удачу с чудской пещерой и роковую битву.
— Убиты…
Пока писец заносил имена убитых вятших людей, Елферий ждал, потупясь.
— А иных без числа! — подсказал остановившемуся писцу и замолк. Тяжело задумался Елферий, увидел кровавое поле и то, как скакал, уходя от удара немецкой «свиньи».
— Как о Юрьи? — спросил летописец.
— Переветник он! — зло бросил боярин.
Замялся писец. Юрий ставленник Ярослава, он и сейчас сидит на Городце. Опасливо поглядывая в очи воеводы, написал осторожно: «А Юрий князь вда плечи, или перевет был в нем, то бог весть».
Вздохнул Елферий:
— По грехам нашим… Тут припиши сам!
Кивая головой, выслушивал, не возражая, нравоучительные слова:
— «Но то, братье, за грехи наша бог казнить ны, и отъят от нас мужи добрые, да быхом ся покаяли, якоже глаголет писание: дивно оружие молитва и пост…»
«Пост!» — горько усмехнулся в душе Елферий, но не сказал ничего.
— «Пакы помянем Исаия пророка, глаголюща… — монотонно читал писец,
— брат брата хотяще снести завистию и друг друга, крест целующе и пакы преступающе…»
«Вот-вот, брат брата! И сейчас спорим!» — думал Елферий, кивая писцу.
— Ну, все так. А теперь (встали в глазах ревущие мужики на поле), теперь… как все ж таки… одолели!
Мало не задумался писец:
— «Главами покивающе… Господь посла милость свою вскоре… отврати… милуя… призре… силою креста честного и помощью Святыя Софья, молитвами святыя владычицы нашея Богородицы… пособи бог князю Дмитрию и новгородцем…»
— Ну… хоть так, ин добро…
Может, и чувствовал, что тут не так написано, кто-то не назван еще, но так писали всегда и до него, у летописца сама рука вела, складывая привычные строки… Пусть так!
Выслушал еще раз летописца боярин, поднялся:
— Владыке покажи, да одобрит…
XXII
О смерти кузнеца Дмитра, убитого к исходу дня, когда новгородская рать прочно держала победу в своих руках и привезенного хоронить в Новгород, Олекса узнал на второй день по возвращении. Не слушая уговоров Домаши и матери, он встал, велел одеть себя, шатаясь от слабости, ведомый под руки, спустился с крыльца, молча ехал до церкви…
На трясущихся, подгибающихся ногах прошел сквозь расступившуюся толпу кузнецов, пришедших проводить своего старосту, стоял у гроба рядом с бившейся в рыданиях Митихой, потерянно глядя в еще более строгое, костистое, словно лик иконный, лицо кузнеца, и только смаргивал, когда набегающая не то от слабости, не то от горя слеза застилала взор и туманила чеканный лик покойного.
И ругались, и обманывали один другого, и гневались, бывало, дрались на разных концах Великого моста, когда город распадался на враждующие станы и два веча — от Софии и с Ярославова двора — вели своих сторонников друг на друга… А вот погиб, и горько, сиротливо без него Олексе!
Добрался домой он уже в полусознании и тотчас свалился в многодневном беспамятстве: начался жар. Не помнил, не узнавал ни жены склоненного лица, ни матери, отпаивавшей его травами, ни корелку-знахарку, привезенную старым Радьком, а когда встал наконец на ноги, увидел серебряные пряди у себя в бороде и в поредевших, потерявших блеск волосах.
Здоровье возвращалось туго, но дела не ждали. Слегла мать. Радько тоже сильно прихварывал. Приходилось поворачиваться за всех. Торг шел плохо из-за розмирья с немцами. На зимний путь почти не было ганзейских товаров. Чтобы дело не стояло, Олекса послал Нездилу в Великий Устюг, Станяту на Ладогу к корелам. Сам он построжел, стал больше походить на брата, с которым теперь состоял в деле. Как в воду глядел Тимофей, когда советовал копить серебро!
Оленица родила в срок мальчика. Олекса с Домашей стояли в восприемниках. Передавая крестника матери, Олекса невесело усмехнулся:
— Расти! Теперь не оставлю. Вырастет, к делу приучим. Там и приказчиком сделаю, если доживу только…
Жила Оленица уже не одна, к ней в амбар перебрались Ховра и Мотя. Девки наперебой возились с маленьким Микиткой — сына назвали по отцу, — пеленали его, качали, носили по избе.
Оленица как-то вся притихла, мягко, сосредоточенно улыбалась ребенку, берегла от остуды и сглаза. Один сын у матери, и других больше не будет! Даже не сердилась, когда говорили: найдешь нового мужика. Лучше ее Микиты не будет, а хуже — самой не надо. Проживу. Работаю за троих, не гонят. А сын подрастет и вовсе полегчает!
Изменилась и Домаша, жестче покрикивала на девок, строже — на детей, увереннее вступала в торговые дела. Чуял Олекса, что не страшно теперь на нее и хозяйство оставить, ежели что. За эту зиму как-то вдруг повзрослела Домаша, стало видно, что уже не прежняя девочка, резче обозначился второй подбородок, а меж бровей, когда гневалась, залегала прямая суровая складка.
Как-то утром, сидя перед зеркалом — Олекса еще лежал в постели, — обмолвилась:
— Пора выделить Станятку, обещал ему!
Олекса смотрел сбоку, как жена вдевает серьги: его подарок! Вспомнил, усмехнулся и, с новым удивлением разглядывая ее отяжелевшее лицо (на мать стала походить, на Завидиху!) и твердо сведенные губы, ответил осторожно:
— Нужен он мне. И дела сейчас неважные пошли. Как выделишь?
— Долго ждет мужик. И перевенчай!
— От Любавы избавиться хочешь? Я думал, вы помирились давно!
— Мне с дворовой девкой мириться нечего!
И хотел рассмеяться, как прежде, Олекса, свести на шутку, да глянул — и почувствовал вдруг, что стала она хозяйкой, госпожой в доме и уже не отступит от своего. Вздохнул, припомнил ночи с Любавой, весенние, жаркие, далекие… Вздохнув, вымолвил:
— Будь по-твоему.
Весной, в неделю всех святых, немецкая рать подступила под Плесков. Повторялось в обратном порядке то, что было и при Олександре. Но в Плескове теперь сидел не изменник Твердило Иванкович, а энергичный Довмонт, и немецкая рать, потеряв много убитыми и ранеными, без толку десять дней простояла под городом.
Новгородцы, как только получили известие, тотчас отрядили помочь. Во главе рати решено было поставить князя Юрия — по молчаливому уговору: со дня на день ждали Ярослава, и в этот раз никому не хотелось кидать лишнего полена в огонь. Да и сам Юрий потишел. Получив руководство, он торопился исполнить все как можно лучше, заглаживая свой раковорский позор.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46