— И у нас чего не случается. Бывало, в бронях сойдутся на Великий мост, в оружии, да. Спи!
Уснул, как в яму свалился, а она еще долго вздрагивала, вспоминая черные, бешеные глаза сухощавого.
Отправив корел, отдыхали целый день. Жонки мыли горницу, сени, добела отдирали дресвой захоженное крыльцо.
Олекса с Радьком сидели, считали выручку.
— Теперь с сенами управить…
— Да, с сенами. Петров день подходит!
Достали шахматы, неспешно передвигали шашки note 27, подлавливая один другого. Шахматы у Олексы были завидные, щегольские, боярским под стать. Не чета тем, деревянным, что у всякого подмастерья в коробьи. Тавлея, доска шахматная, расписана в клетку золотом и серебром, шашки тонко точенные, слоновой кости, с ладными, ступенчатыми ободками, маковки то черненые, то золоченые, чтобы видать в игре, какие чьи. Коней и ладьи Олекса резал сам. Крохотные кони, как живые: под седлами, гривы в насечку, шеи дугой, а вершковые ладьи того лучше: выгнутые, на граненых ножках, с четырьмя воинами на носу, корме и по краям. Давно как-то видел такие же в Полоцке, загорелось и самому сделать.
Первые ходы пешцами ступили одновременно. Олекса разом вывел слонов и коней, устремился вперед. Радько жмурился, как кот, крутил головой:
— Ты, Олекса, тово, не шутя стал поигрывать!
Отбился пешцами, предложил жертву, подлавливая Олексину ладью. Олекса проглядел, дался на обман. Теперь Радько начал наступать. Олекса защитил цесаря ферзем, разменял слонов. Думал уже, что одолевает, захвастал:
— С Дмитром бы сейчас сыграть!
— Ну, Дмитра легче на железе провести, чем в шахматы… Тебя не Ратибор ли окрутил? — пробормотал он вдруг, внимательно разглядывая фигуры.
— Чего ты?! — вскинулся Олекса.
Радько будто не слыхал вопроса, но, уже берясь за ладью, вымолвил:
— Тимофею скажи. Скажи Ти-мо-фею… — и, резко выставив ладью, хитро глянул на хозяина: — Вот так!
Олекса медленно краснел, а Радько уже напустил на себя безразличие:
— Эки жары стоят!
— Одне жары.
— Отдаю, опеть отдаю…
Раздумывая о сказанном, не заметил Олекса новой угрозы. Взял вторую ладью у Радька, ферзя взял и тут-то и попался.
— Шах и мат кесарю! — рассмеялся Радько, довольный. — Это тебе не с немцами торговать!
— Ну, давай по второй.
В этот раз Олекса играл осторожнее. Подолгу обдумывали ходы, беседовали.
— Да, немцы… Кабы им торг по дворам не запрещен, так съели бы нас совсем… («Сказать или нет Тимофею? Чует что-то Радько, а может, уже и знает, да молчит!»)
— Не съедят! Без Нова-города пускай поживут-ко…
— Немцам, гляди, тоже серебро занадобилось. Али разнюхали, что война будет? («Скажу! Только покос отведу сперва».) Вторую заступь выиграл Олекса. Третья заступь, решающая, тянулась долго. То один одолевал, то другой. Олекса таки проиграл, заторопился, опять не заметил хитрой ловушки, расставленной Радьком. Да и совет Радьков не шел из головы, мешал мудрить над шахматами.
— Все же ты еще молод, глуздырь, не попурхивай! — с торжеством произнес Радько, прижимая Олексу. — Мат! Ну-ко, лезь под стол!
XII
В доме готовились к покосу. Бегали, считали, увязывали лопотину, снедь: мало не всем домом собирались выезжать. Нынче Олекса принанял еще десять четвертей, решил — справлюсь. Дешевле было заплатить боярину откупное и самому ставить стога, чем зимой в торгу выкладывать куны за каждый лишний воз сена. А расход сенам у Олексы был велик. Во всю зиму и свои и чужие на дворе, да и в пути повозники с купца не сдерут лишнего, коли он со своим сеном.
Дети носились по дому как угорелые, им праздник. Олекса самолично смастерил маленькие грабли — грабловище с прорезным узором — для Яньки. Домаша укладывалась просветлевшая, помолодевшая — хорошо летом в лугах!
Покос уравнивал в состояниях. Косили все. И сосед-повозник, горюн с шестью дочерьми, промышлявший на одной лошади и униженно прошавший Олексу каждую зиму, не будет ли какой работы: — сейчас весело окликал:
— Творимиричу. Когда косить заводишь?
И Олекса, как равному, отвечал:
— О Петрове дни начну!
Сено одинаково нужно всем, у всех для дела те же косы-горбуши, тот же дождь али погода падет с вихорем — у всех равно погниет или разнесет сена; потому и софийский летописец каждое лето записывает, хорошо ли с сенами. Неравны разве только доли покоса…
Радько уже поскакал в деревню рядить баб да мужиков-косарей. Платил Олекса не скупо (это у боярина главный доход с земли, так и жмется), знал, на чем взять, а где и показать себя, и шли к нему охотно, было из кого выбирать работников.
Сам Олекса в это время доулаживал торговые и домашние дела. Мать Ульяния все еще недужила. Посиживала в горнице, кутаясь в пушистый пуховый плат, торопилась окончить обетный воздух. Упорно, несмотря на болезнь, выбиралась в церковь. Поддерживаемая Полюжихой, отстаивала долгие службы, а потом пластом лежала — от слабости кружилась голова.
Олекса, лишенный помощи матери, сбивался с ног. Как всегда, всплывали неожиданные дела. Давеча от Василия, иконописца, прибежал мальчишка, передавал — готово. Поморщился Олекса: не ко времени! Все же оболокся, пошел. Василия самого не было, и отроки-подмастерья резвились, пихали друг друга, хохотали.
«Ишь кобели, обрадовались, что хозяина нет!» — неприязненно подумал купец.
— Где-ка мастер?
Вышел старшой:
— Я за него!
Не дослушал Олексу, кивнул, вынес икону.
— С мастером урядились о цене?
— Преже дай глянуть?
Старшой поставил образ на треногий подстав, отодвинулся. Смотрел Олекса и постепенно переставал слышать шум. Параскева глядела на него глазами Домаши, промытыми страданием и мудрой жалостью. И лицо вроде непохоже: вытянут овал, удлинен на цареградский лад нос, рот уменьшен… Прибавил мастер лет — и не старая еще, а будто выжгло все плотское, обыденное; ушло, отлетело, и осталась одна та красота, что живет до старости, до могилы, когда уж посекутся и поседеют волосы и морщины разбегутся от глаз, — красота матерей и вдовиц безутешных.
— Вота она какая! — прошептал не то про Параскеву, не то про Домашу. Поднял глаза: — Лик сам-от писал?
— Сам хозяин.
Застыдившись — не уряжено, и жалко платить сверх прошеного, прибавил мелочь. А! Не каждый день такое! Покраснев, доложил. Подал старшому. Тот принял спокойно, будто знал, что так и нужно.
— Ты передай! — насупился Олекса.
Усмехнулся старшой:
— Будь покоен, купец! Дай-ко, заверну.
Полдня Олекса ходил хмурый, злой на себя, огрызался, строжил, кого за дело, а кого и так, походя.
Подымаясь со двора, в сенях наткнулся на незнакомую девку лет десяти.
— Ишь! Ты тут чего? Чья така?
Та, как мышь, прижалась в углу, исподлобья глядя на Олексу, сжимала в руке что-то.
— Цего у тя? Дай сюда!
Девчонка заплакала. Олекса чуть не силой вырвал из потной ручки свиток бересты.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46
Уснул, как в яму свалился, а она еще долго вздрагивала, вспоминая черные, бешеные глаза сухощавого.
Отправив корел, отдыхали целый день. Жонки мыли горницу, сени, добела отдирали дресвой захоженное крыльцо.
Олекса с Радьком сидели, считали выручку.
— Теперь с сенами управить…
— Да, с сенами. Петров день подходит!
Достали шахматы, неспешно передвигали шашки note 27, подлавливая один другого. Шахматы у Олексы были завидные, щегольские, боярским под стать. Не чета тем, деревянным, что у всякого подмастерья в коробьи. Тавлея, доска шахматная, расписана в клетку золотом и серебром, шашки тонко точенные, слоновой кости, с ладными, ступенчатыми ободками, маковки то черненые, то золоченые, чтобы видать в игре, какие чьи. Коней и ладьи Олекса резал сам. Крохотные кони, как живые: под седлами, гривы в насечку, шеи дугой, а вершковые ладьи того лучше: выгнутые, на граненых ножках, с четырьмя воинами на носу, корме и по краям. Давно как-то видел такие же в Полоцке, загорелось и самому сделать.
Первые ходы пешцами ступили одновременно. Олекса разом вывел слонов и коней, устремился вперед. Радько жмурился, как кот, крутил головой:
— Ты, Олекса, тово, не шутя стал поигрывать!
Отбился пешцами, предложил жертву, подлавливая Олексину ладью. Олекса проглядел, дался на обман. Теперь Радько начал наступать. Олекса защитил цесаря ферзем, разменял слонов. Думал уже, что одолевает, захвастал:
— С Дмитром бы сейчас сыграть!
— Ну, Дмитра легче на железе провести, чем в шахматы… Тебя не Ратибор ли окрутил? — пробормотал он вдруг, внимательно разглядывая фигуры.
— Чего ты?! — вскинулся Олекса.
Радько будто не слыхал вопроса, но, уже берясь за ладью, вымолвил:
— Тимофею скажи. Скажи Ти-мо-фею… — и, резко выставив ладью, хитро глянул на хозяина: — Вот так!
Олекса медленно краснел, а Радько уже напустил на себя безразличие:
— Эки жары стоят!
— Одне жары.
— Отдаю, опеть отдаю…
Раздумывая о сказанном, не заметил Олекса новой угрозы. Взял вторую ладью у Радька, ферзя взял и тут-то и попался.
— Шах и мат кесарю! — рассмеялся Радько, довольный. — Это тебе не с немцами торговать!
— Ну, давай по второй.
В этот раз Олекса играл осторожнее. Подолгу обдумывали ходы, беседовали.
— Да, немцы… Кабы им торг по дворам не запрещен, так съели бы нас совсем… («Сказать или нет Тимофею? Чует что-то Радько, а может, уже и знает, да молчит!»)
— Не съедят! Без Нова-города пускай поживут-ко…
— Немцам, гляди, тоже серебро занадобилось. Али разнюхали, что война будет? («Скажу! Только покос отведу сперва».) Вторую заступь выиграл Олекса. Третья заступь, решающая, тянулась долго. То один одолевал, то другой. Олекса таки проиграл, заторопился, опять не заметил хитрой ловушки, расставленной Радьком. Да и совет Радьков не шел из головы, мешал мудрить над шахматами.
— Все же ты еще молод, глуздырь, не попурхивай! — с торжеством произнес Радько, прижимая Олексу. — Мат! Ну-ко, лезь под стол!
XII
В доме готовились к покосу. Бегали, считали, увязывали лопотину, снедь: мало не всем домом собирались выезжать. Нынче Олекса принанял еще десять четвертей, решил — справлюсь. Дешевле было заплатить боярину откупное и самому ставить стога, чем зимой в торгу выкладывать куны за каждый лишний воз сена. А расход сенам у Олексы был велик. Во всю зиму и свои и чужие на дворе, да и в пути повозники с купца не сдерут лишнего, коли он со своим сеном.
Дети носились по дому как угорелые, им праздник. Олекса самолично смастерил маленькие грабли — грабловище с прорезным узором — для Яньки. Домаша укладывалась просветлевшая, помолодевшая — хорошо летом в лугах!
Покос уравнивал в состояниях. Косили все. И сосед-повозник, горюн с шестью дочерьми, промышлявший на одной лошади и униженно прошавший Олексу каждую зиму, не будет ли какой работы: — сейчас весело окликал:
— Творимиричу. Когда косить заводишь?
И Олекса, как равному, отвечал:
— О Петрове дни начну!
Сено одинаково нужно всем, у всех для дела те же косы-горбуши, тот же дождь али погода падет с вихорем — у всех равно погниет или разнесет сена; потому и софийский летописец каждое лето записывает, хорошо ли с сенами. Неравны разве только доли покоса…
Радько уже поскакал в деревню рядить баб да мужиков-косарей. Платил Олекса не скупо (это у боярина главный доход с земли, так и жмется), знал, на чем взять, а где и показать себя, и шли к нему охотно, было из кого выбирать работников.
Сам Олекса в это время доулаживал торговые и домашние дела. Мать Ульяния все еще недужила. Посиживала в горнице, кутаясь в пушистый пуховый плат, торопилась окончить обетный воздух. Упорно, несмотря на болезнь, выбиралась в церковь. Поддерживаемая Полюжихой, отстаивала долгие службы, а потом пластом лежала — от слабости кружилась голова.
Олекса, лишенный помощи матери, сбивался с ног. Как всегда, всплывали неожиданные дела. Давеча от Василия, иконописца, прибежал мальчишка, передавал — готово. Поморщился Олекса: не ко времени! Все же оболокся, пошел. Василия самого не было, и отроки-подмастерья резвились, пихали друг друга, хохотали.
«Ишь кобели, обрадовались, что хозяина нет!» — неприязненно подумал купец.
— Где-ка мастер?
Вышел старшой:
— Я за него!
Не дослушал Олексу, кивнул, вынес икону.
— С мастером урядились о цене?
— Преже дай глянуть?
Старшой поставил образ на треногий подстав, отодвинулся. Смотрел Олекса и постепенно переставал слышать шум. Параскева глядела на него глазами Домаши, промытыми страданием и мудрой жалостью. И лицо вроде непохоже: вытянут овал, удлинен на цареградский лад нос, рот уменьшен… Прибавил мастер лет — и не старая еще, а будто выжгло все плотское, обыденное; ушло, отлетело, и осталась одна та красота, что живет до старости, до могилы, когда уж посекутся и поседеют волосы и морщины разбегутся от глаз, — красота матерей и вдовиц безутешных.
— Вота она какая! — прошептал не то про Параскеву, не то про Домашу. Поднял глаза: — Лик сам-от писал?
— Сам хозяин.
Застыдившись — не уряжено, и жалко платить сверх прошеного, прибавил мелочь. А! Не каждый день такое! Покраснев, доложил. Подал старшому. Тот принял спокойно, будто знал, что так и нужно.
— Ты передай! — насупился Олекса.
Усмехнулся старшой:
— Будь покоен, купец! Дай-ко, заверну.
Полдня Олекса ходил хмурый, злой на себя, огрызался, строжил, кого за дело, а кого и так, походя.
Подымаясь со двора, в сенях наткнулся на незнакомую девку лет десяти.
— Ишь! Ты тут чего? Чья така?
Та, как мышь, прижалась в углу, исподлобья глядя на Олексу, сжимала в руке что-то.
— Цего у тя? Дай сюда!
Девчонка заплакала. Олекса чуть не силой вырвал из потной ручки свиток бересты.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46