— Не прикидывайтесь наивным младенцем, Фрелих. Есть вещи, о которых можно знать, но о которых нельзя говорить вслух. Тем более в армии. Пораженческая пропаганда, да будет вам известно, это не только распространение ложных слухов; это в первую очередь — использование действительных фактов для подрыва боевого духа нации. Для создания психологического климата неверия в победу, понимаете? Это и есть то, что вам инкриминируется. Скажу откровенно, Фрелих: положение ваше крайне серьезно. И единственное, чем вы можете себе помочь, это ваша готовность помочь нам, откровенно ответив на все интересующие нас вопросы А интересует нас вот что: кто из офицеров эскадрильи заводил с вами разговоры на эту тему, поддерживал их или сообщал вам цифровые данные вроде тех, что вы только что сообщили мне. Этот мой вопрос вам ясен?
— Да уж куда яснее! Но только что я могу ответить? — Фрелих непринужденно пожал плечами. — Цифры эти известны каждому, включая нашего аэродромного кобеля, специально «разговоров на эту тему» никто со мной не заводил, а ведут их все.
— Конкретнее, прошу вас. Мне нужны имена.
— Э, вот это нет! У вас, как я понимаю, есть там свои шпики, раз уже успели насвистеть, с кем и о чем я трепался за выпивкой. Вот пусть они и делают свое дело. А я, уважаемый, никаких имен называть не намерен; и не потому, что там что-то тайное, какая, к черту, тайна, если это у всех на языке; но вот, предположим, назвал я кого-то — капитан Шмидт, лейтенант Майер, — а вы потом этих Шмидта, или Майера, или Мюллера возьмете на цугундер, а на допросе скажете — против вас, мол, имеется показание некоего Фрелиха, — как я после этого буду перед ними выглядеть?
Следователь улыбнулся, покачал головой.
— Вот уж о чем я бы на вашем месте не беспокоился. Вы, Фрелих, достаточно плохо выглядите уже сейчас. Вы попали в чертовски скверную историю. Дело в том, что командование с некоторых пор недовольно настроениями личного состава 4-го воздушного флота — настроениями, скажем прямо, упадническими и пораженческими. Отчасти это может объясняться естественными причинами: ведь именно вашим эскадрильям приходится осуществлять связь с «котлом», и это, вероятно, в конечном счете не может не оказывать известного деморализующего влияния. Но не исключено и влияние вражеской пропаганды. Я буду с вами предельно откровенен, Фрелих. Моему начальству более по душе вторая версия, и поэтому источник этой вражеской пропаганды нам приказано найти и обезвредить, причем найти быстро. Понимаете? Я искренне желаю вам добра, вы молоды — двадцать восемь лет, все еще впереди; не осложняйте же своего положения, помогите нам, и я помогу вам выбраться из этой истории с наименьшим ущербом…
— Это, значит, заложить товарищей вы называете «выбраться с наименьшим ущербом»?
— Послушайте, Фрелих. Вы все-таки, я вижу, до сих пор не поняли главного. Учреждение, в котором вы находитесь, называется военной контрразведкой. Мы работаем в особых условиях, подчас не дающих нам возможность придерживаться обычных норм процессуального права. Вы меня понимаете? Иногда приходится применять методы, которые официально считаются давно вышедшими из употребления. Негласно — но приходится, что же делать. Мне не хотелось бы…
— Да пошли вы к свиньям собачьим с вашими проповедями, — сказал лейтенант. — Закурить есть? — у меня ведь отобрали.
Следователь молча положил перед ним сигареты и зажигалку.
— Словом, подумайте, — сказал он, вставая из-за стола. — В вашем распоряжении пятнадцать минут — если захотите говорить, снимите трубку и попросите вызвать меня.
Он придвинул на край стола телефонный аппарат без диска и вышел. Лейтенант закурил, обвел комнату взглядом — окон не было, потолок низкий, давящий. Да, гнусное помещеньице, вот уж влип так влип. А ведь это конец, подумал он, жадно затягиваясь, отсюда уже не выберешься. Глупо, черт. Хотя не все ли равно? — там ведь тоже не сегодня-завтра. И так чудо, что еще жив! Летающих на «Ю-52» называют смертниками, вполне заслуженно называют. Тихоходные, практически безоружные, эти машины всегда нуждались в сильном эскорте, а теперь какие же, к черту, истребители… Он выкурил подряд две сигареты, потянулся было за третьей, но дверь отворилась и вошел давешний штурмфюрер. А с ним еще двое — борцовского вида, в расстегнутых рубахах и черных бриджах.
— А, старые знакомые, — сказал лейтенант. — Опять вошка приползла?
Штурмфюрер сделал знак, один из его подручных подошел к лейтенанту, поднял со стула, взяв за отвороты кителя, и без размаха ударил в лицо. Лейтенант отлетел к стене, чудом удержавшись на ногах; когда в голове прояснилось, он оттолкнулся плечом и сделал шаг вперед, постоял шатаясь, выплюнул наполняющую рот кровь. Левый глаз быстро затекал опухолью и уже почти не видел, он повернул голову, правым зрячим глядя на штурмфюрера.
— Не спортивно, вошка, — прохрипел он, чувствуя, как острые обломки зубов колют язык. — Одного — втроем? Ты бы еще наручники велел надеть, а то вдруг сдачи дам. Кстати, крестик мой где? Надень уж, покрасуйся, самому ведь не заработать!
Штурмфюрер медленно улыбнулся.
— При аресте, Фрелих, вы задали мне один вопрос, — сказал он любезным тоном. — Что-то связанное с Критом, если не ошибаюсь. Не напомните, о чем шла речь?
— Охотно! Я спросил, чем вы все занимаетесь — ты и тебе подобное кошачье дерьмо — пока солдаты умирают за Великую Германию!
Штурмфюрер понимающе покивал.
— Ну что ж. Не менее охотно я удовлетворю ваше любопытство, — он обернулся к своим подручным, — Вы слышали, что спросил господин Фрелих? Продемонстрируйте этому герою, в чем состоит наша служба…
Тремя месяцами позже, в конце апреля. Эрих Дорнбергер находился в военном санатории для выздоравливающих в одном из небольших городков Тюрингии. Ногу ему сохранили, хотя восстановить функцию коленного сустава полностью не удалось, и ходил он с палкой. Ходить врачи ему предписали как можно больше, чтобы разработать, как они выражались, поврежденное колено; но хождение, даже с палкой, утомляло его, и отведенное для терренкура время он обычно просиживал где-нибудь вне пределов визуальной досягаемости медперсонала. Апрель в Тюрингии был в этом году сухой и теплый, южные склоны пригорков уже ярко зеленели свежей травой, и можно было, подстелив халат, лежать на земле без риска простуды. Он всегда брал с собой две книги из санаторной библиотеки: «Фауста» и последний, изданный перед самой войной роман Фаллады. Выбор оказался совершенно случайным — Дорнбергер вообще не был любителем изящной словесности. Чтение всегда было для него лишь способом получения информации, и именно плотность информационного потока определяла в его глазах ценность книги или статьи, а следовательно и удовольствие, которое мог доставить данный материал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142