А сейчас город был мертв, она знала это, сама видела его гибель, видела и слышала; но знать, видеть и слышать — это одно, а совсем другое — осознать до конца, почувствовать. Тогда, в ту ночь, чувства были отключены, иначе она не выдержала бы и минуты, но сейчас она воспринимала все — и эту могильную тишину, и этот запах.
Запах почувствовался не сразу, но теперь его чувствовали все: Дрезден смердел гарью и трупами.
— Да, запашок, — заметил Людмилин сосед, — вроде как в окопах, в ту войну! Это сейчас все больше с места на место, а в шестнадцатом, помню, во Фландрии мы как закопались в землю, так и просидели чуть ли не до конца. Так вот там тоже — ох и пованивало. Намолотили с обеих сторон — то наши в атаку, то англичане, а убитых с ничьей земли всех не вытащить…
Здесь ветер, видимо, дул с севера — вот почему на том берегу ничего не было слышно; зато в Альтштадте этот смрад бойни и пожарища сопровождал их до самого конца, пока не остались позади южные пригороды. Впрочем, Людмиле казалось, что он слышится и в Гласхютте, куда эвакуированных привезли уже поздно вечером.
Через две недели лазарет переместили западнее, во Фрейберг, а потом начали беспощадно «чистить» — не хватало коек, медикаментов, обслуживающего персонала, а раненых все везли и везли — теперь уже из-под Вейсвассера, Мускау, Хойерсверды. Вместе со многими другими выписали и Гертруду Юргенс. Она получила на руки свои чудом сохранившиеся документы, медицинскую справку, временные продовольственные карточки и ордер на получение одежды, по которому уже ничего нельзя было получить: владельцы магазинов и слышать не хотели ни о каких ордерах, ссылаясь на отсутствие товаров. Бои шли в берлинских предместьях — только сумасшедший стал бы теперь разбазаривать по твердой цене дефицитнейшие вещи, которые не сегодня-завтра начнут приносить десятикратный барыш в условиях послекапитуляционного хаоса. Любой торговец еще по опыту восемнадцатого года хорошо знал, как наживаться на поражении.
Из семи женщин, выписанных вместе с Людмилой, лишь у одной были живущие неподалеку родственники, остальным деваться было некуда — это были или эвакуированные из других мест, или оставшиеся без крова жительницы Дрездена. При выписке им посоветовали идти по окрестным деревням, где всегда можно найти работу в крестьянских хозяйствах, — сейчас, весной, там особенно не хватает людей.
Найти работу, однако, оказалось не так просто. В течение всей зимы сюда, к подножию Рудных гор, стекал из-за Эльбы бесконечный поток беженцев из Силезии, потом к ним прибавились беженцы с запада, из Тюрингии, а теперь еще появились и из протектората, где со дня на день могло вспыхнуть восстание, подобное словацкому (а чехов теперь немцы боялись, пожалуй, не меньше, чем русских казаков или американских негров). По всем дорогам и во всех деревнях можно было видеть женщин, детей и стариков с рюкзаками и чемоданами — все они готовы были взяться за любое дело, лишь бы дали поесть и переночевать.
Спать приходилось под открытым небом, каждый свободный амбар или опустевший коровник немедленно захватывали военные; они, казалось, тоже сбрелись сюда со всей Германии. Именно сбрелись, а не съехались, — глядя сейчас на эти жалкие ошметки вермахта, Людмила не могла поверить, что это та самая армия, чья невиданная техническая оснащенность так поражала всех в сорок первом году. Теперь солдата на велосипеде провожали завистливыми взглядами, а в машине можно было увидеть только офицеров или одетых в пятнистые маскировочные комбинезоны парашютистов ударных частей СС; большинство передвигалось пешком или на повозках, да и повозок становилось все меньше, потому что американские истребители с утра до вечера висели над шоссейными дорогами, расстреливая с бреющего полета все живое. Только что убитую лошадь, если рядом случались голодные беженцы, иногда тут же разделывали, отрезая кусок ноги, а остальное сволакивали в кювет.
Убивало, впрочем, не только лошадей. Дни стояли жаркие, и по всей округе дальше и дальше расползался неотступный, прилипчивый трупный смрад. А в садах цвели яблони. Постоянное чередование, смешение этих двух запахов было особенно страшным, каким-то противоестественным, способным довести до безумия. Людмила с трудом заставляла себя съесть кусок хлеба, потребность вымыть хотя бы руки в каждом ручье, у каждого колодца стала маниакальной; ей казалось уже, что вся одежда пропитана запахом смерти — еще с тех пор, с того вечера, когда их (она до сих пор не понимала, зачем) провезли в наглухо закрытой машине через мертвый Дрезден…
После нескольких неудачных попыток она бросила поиски работы и пристанища. Денег на выкуп скудного пайка у нее пока хватало, документы были надежны, да на нее никто и внимания не обращал. Лишь однажды вечером ее и еще двух молодых беженок задержал патруль — солдаты были нетрезвы и, скорее всего, просто хотели развлечься. С одной они столковались сразу, а вторая подняла крик и стала грозить каким-то высокопоставленным родственником, поэтому была отпущена с миром. Отпустили и Людмилу — патрульный осветил ей лицо фонариком, сочувственно поинтересовался, где это ее так, и потом (уже явно для порядка, чтобы оправдать задержание) спросил документы.
— Скажи на милость, — пробормотал он совсем другим тоном, прочитав приложенную к направлению на «Заксенверке» характеристику, и добавил: — Что ж, не смею задерживать!
Людмила еще раз убедилась в предусмотрительности мюнхенских товарищей, так лестно аттестовавших переводчицу Гертруду Юргенс: «Предана интересам рейха, прошла ускоренный курс национал-политического воспитания при „Напола-IX“, имеет ценный опыт работы в лагерях для иностранцев…» Чего ей бояться с этакой охранной грамотой?
Эти два поистершихся уже на сгибах листка бумаги — характеристика и направление в отдел кадров — остались единственным свидетельством ее неудавшейся попытки что-то сделать, оказаться полезной хоть под самый конец. Она иногда разворачивала их, перечитывала с горьким недоумением — неужели все это предполагалось всерьез? Уж в этом судьба могла бы ей не отказать, не так многого она просила…
Вспоминать о задании, которое она так и не смогла выполнить, было тяжело, и Людмиле иной раз хотелось даже уничтожить эти бумаги; останавливала мысль о том, что скоро придут наши, и тогда ей надо же будет как-то объяснить свое пребывание здесь, свою жизнь «на свободе», вне какого бы то ни было лагеря, да еще под видом немки. А как объяснишь это без документов, подтверждающих полученное в Мюнхене задание? До прихода же наших бумаги охраняют ее от всяких случайностей — вроде того пьяного патруля.
Впрочем, теперь все больше людей оказывалось как бы выпавшими из сферы действия быстро распадающейся системы страха и насилия.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142
Запах почувствовался не сразу, но теперь его чувствовали все: Дрезден смердел гарью и трупами.
— Да, запашок, — заметил Людмилин сосед, — вроде как в окопах, в ту войну! Это сейчас все больше с места на место, а в шестнадцатом, помню, во Фландрии мы как закопались в землю, так и просидели чуть ли не до конца. Так вот там тоже — ох и пованивало. Намолотили с обеих сторон — то наши в атаку, то англичане, а убитых с ничьей земли всех не вытащить…
Здесь ветер, видимо, дул с севера — вот почему на том берегу ничего не было слышно; зато в Альтштадте этот смрад бойни и пожарища сопровождал их до самого конца, пока не остались позади южные пригороды. Впрочем, Людмиле казалось, что он слышится и в Гласхютте, куда эвакуированных привезли уже поздно вечером.
Через две недели лазарет переместили западнее, во Фрейберг, а потом начали беспощадно «чистить» — не хватало коек, медикаментов, обслуживающего персонала, а раненых все везли и везли — теперь уже из-под Вейсвассера, Мускау, Хойерсверды. Вместе со многими другими выписали и Гертруду Юргенс. Она получила на руки свои чудом сохранившиеся документы, медицинскую справку, временные продовольственные карточки и ордер на получение одежды, по которому уже ничего нельзя было получить: владельцы магазинов и слышать не хотели ни о каких ордерах, ссылаясь на отсутствие товаров. Бои шли в берлинских предместьях — только сумасшедший стал бы теперь разбазаривать по твердой цене дефицитнейшие вещи, которые не сегодня-завтра начнут приносить десятикратный барыш в условиях послекапитуляционного хаоса. Любой торговец еще по опыту восемнадцатого года хорошо знал, как наживаться на поражении.
Из семи женщин, выписанных вместе с Людмилой, лишь у одной были живущие неподалеку родственники, остальным деваться было некуда — это были или эвакуированные из других мест, или оставшиеся без крова жительницы Дрездена. При выписке им посоветовали идти по окрестным деревням, где всегда можно найти работу в крестьянских хозяйствах, — сейчас, весной, там особенно не хватает людей.
Найти работу, однако, оказалось не так просто. В течение всей зимы сюда, к подножию Рудных гор, стекал из-за Эльбы бесконечный поток беженцев из Силезии, потом к ним прибавились беженцы с запада, из Тюрингии, а теперь еще появились и из протектората, где со дня на день могло вспыхнуть восстание, подобное словацкому (а чехов теперь немцы боялись, пожалуй, не меньше, чем русских казаков или американских негров). По всем дорогам и во всех деревнях можно было видеть женщин, детей и стариков с рюкзаками и чемоданами — все они готовы были взяться за любое дело, лишь бы дали поесть и переночевать.
Спать приходилось под открытым небом, каждый свободный амбар или опустевший коровник немедленно захватывали военные; они, казалось, тоже сбрелись сюда со всей Германии. Именно сбрелись, а не съехались, — глядя сейчас на эти жалкие ошметки вермахта, Людмила не могла поверить, что это та самая армия, чья невиданная техническая оснащенность так поражала всех в сорок первом году. Теперь солдата на велосипеде провожали завистливыми взглядами, а в машине можно было увидеть только офицеров или одетых в пятнистые маскировочные комбинезоны парашютистов ударных частей СС; большинство передвигалось пешком или на повозках, да и повозок становилось все меньше, потому что американские истребители с утра до вечера висели над шоссейными дорогами, расстреливая с бреющего полета все живое. Только что убитую лошадь, если рядом случались голодные беженцы, иногда тут же разделывали, отрезая кусок ноги, а остальное сволакивали в кювет.
Убивало, впрочем, не только лошадей. Дни стояли жаркие, и по всей округе дальше и дальше расползался неотступный, прилипчивый трупный смрад. А в садах цвели яблони. Постоянное чередование, смешение этих двух запахов было особенно страшным, каким-то противоестественным, способным довести до безумия. Людмила с трудом заставляла себя съесть кусок хлеба, потребность вымыть хотя бы руки в каждом ручье, у каждого колодца стала маниакальной; ей казалось уже, что вся одежда пропитана запахом смерти — еще с тех пор, с того вечера, когда их (она до сих пор не понимала, зачем) провезли в наглухо закрытой машине через мертвый Дрезден…
После нескольких неудачных попыток она бросила поиски работы и пристанища. Денег на выкуп скудного пайка у нее пока хватало, документы были надежны, да на нее никто и внимания не обращал. Лишь однажды вечером ее и еще двух молодых беженок задержал патруль — солдаты были нетрезвы и, скорее всего, просто хотели развлечься. С одной они столковались сразу, а вторая подняла крик и стала грозить каким-то высокопоставленным родственником, поэтому была отпущена с миром. Отпустили и Людмилу — патрульный осветил ей лицо фонариком, сочувственно поинтересовался, где это ее так, и потом (уже явно для порядка, чтобы оправдать задержание) спросил документы.
— Скажи на милость, — пробормотал он совсем другим тоном, прочитав приложенную к направлению на «Заксенверке» характеристику, и добавил: — Что ж, не смею задерживать!
Людмила еще раз убедилась в предусмотрительности мюнхенских товарищей, так лестно аттестовавших переводчицу Гертруду Юргенс: «Предана интересам рейха, прошла ускоренный курс национал-политического воспитания при „Напола-IX“, имеет ценный опыт работы в лагерях для иностранцев…» Чего ей бояться с этакой охранной грамотой?
Эти два поистершихся уже на сгибах листка бумаги — характеристика и направление в отдел кадров — остались единственным свидетельством ее неудавшейся попытки что-то сделать, оказаться полезной хоть под самый конец. Она иногда разворачивала их, перечитывала с горьким недоумением — неужели все это предполагалось всерьез? Уж в этом судьба могла бы ей не отказать, не так многого она просила…
Вспоминать о задании, которое она так и не смогла выполнить, было тяжело, и Людмиле иной раз хотелось даже уничтожить эти бумаги; останавливала мысль о том, что скоро придут наши, и тогда ей надо же будет как-то объяснить свое пребывание здесь, свою жизнь «на свободе», вне какого бы то ни было лагеря, да еще под видом немки. А как объяснишь это без документов, подтверждающих полученное в Мюнхене задание? До прихода же наших бумаги охраняют ее от всяких случайностей — вроде того пьяного патруля.
Впрочем, теперь все больше людей оказывалось как бы выпавшими из сферы действия быстро распадающейся системы страха и насилия.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142