но сил не хватило, санитары при погрузке слишком плотно укутали его поверх шинели каким-то обрывком брезента. Сердце затрепыхалось, он почувствовал, как на лбу выступает холодная испарина, стало подташнивать. Вдобавок попытка шевельнуться разбередила раненую ногу — та ожила, стала опять наливаться тупой пульсирующей болью. Проклятое полено, подумал он, стискивая зубы, хоть бы его поскорее откромсали… Скажем прямо, остаться инвалидом в данной ситуации — не худший из вариантов. Непонятно только, зачем и кому понадобилось эвакуировать его из «котла» — какого-то вшивого армейского капитана, командира (бывшего) саперной роты (давно уже не существующей). Высшие чины, сплошь и рядом, безуспешно ждали эвакуации — начиная уже с конца ноября на этот счет были введены строжайшие правила. Несколько дней назад какой-то рехнувшийся полковник из штаба 11-го армейского корпуса ухитрился спрятаться на улетавшем самолете; его, естественно, расстреляли на месте, едва самолет приземлился и незадачливый заяц был обнаружен. Командир корпуса, правда, требовал по радио, чтобы для расстрела его вернули в расположение части — дабы другим было неповадно; но это сочли излишним, доставка в «котел» каждого килограмма груза обходилась слишком дорого…
Лежащий рядом заворочался, толкая его носилки, долго кашлял сухим надрывным кашлем, потом выругался хрипло и обессиленно.
— Сколько мы уже летим? — спросил капитан, не поворачивая головы.
— Почти час, — отозвался сосед. — В Шахты, надо полагать. Ближе не осталось ни одного аэродрома.
— Тогда скоро посадка, — сказал Дорнбергер, вспомнив карту. До Шахтинского аэродрома от Гумрака около трехсот километров, час полета.
Но этот час прошел, а потом и другой, а они все еще были в воздухе. Простуженный сосед капитана Дорнбергера тоже выразил недоумение: похоже, что их решили доставить прямо за Днепр, это уж было прямое расточительство — транспортный самолет, один из тех немногих, от безотказной работы которых зависела боеспособность остатков окруженной армии, сейчас без толку сжигал драгоценный бензин над собственной территорией. Кто-то среди эвакуируемых был, вероятно, очень уж важной шишкой, хотя по-настоящему важные смылись уже давно, еще в конце ноября.
«Юнкерс» пошел на снижение в четырнадцать с минутами. Он еще катился, раскачиваясь и подпрыгивая на неровностях посадочной полосы, когда из двери пилотской кабины высунулся один из членов экипажа и крикнул, подражая интонациям кондукторов берлинского трамвая:
— Остановка «Запорожье», кому выходить, пожалуйста!
В Гумраке носилки с капитаном Дорнбергером засунули в фюзеляж одними из последних, поэтому здесь при выгрузке он оказался среди первых. Следом вынесли его простуженного соседа — капитан успел увидеть алый лацкан и толстое серебряное плетение генеральского погона. Я был прав, подумал он, и наверняка он здесь не один. Пока военнопленные из команды аэродромного обслуживания несли его к стоящему поодаль госпитальному автобусу, он повернул голову и увидел рядом два штабных лимузина в облупленном зимнем камуфляже — простуженного генерала понесли к одному из них, туда же направился в сопровождении медсестры еще один из прилетевших. Узнав начальника инженерной службы армии полковника Зелле, Дорнбергер еще раз подивился, как это ему — капитану — довелось попасть в число пассажиров столь явного спецрейса.
С погрузкой в автобус задерживались: возможно, там не хватило мест или шла какая-то проверка. Носилки капитана спустили на снег рядом с другими, он с усилием высвободил руку из меховой рукавицы, потрогал снег — мокрый, талый. Здесь было не по-январски тепло, вероятно один-два градуса выше нуля. Над аэродромом уже опускались синеватые сумерки. Дорнбергер посмотрел на часы, было всего три. Он подумал, что в России вообще темнеет удивительно рано, но тут же сообразил — время-то берлинское, без поправки на два часовых пояса. На самом деле, значит, уже пять — что ж, это ближе к истине. Прошли на посадку еще два «юнкерса», Почти один за другим. С темнеющего неба легко падала какая-то тончайшая изморось — мелкий дождь или талый снег, было совсем тепло. А там, на востоке, над Гумраком, над Воропоновом, над Городищем, над мертвыми руинами Сталинграда, неподвижно стыл прокаленный двадцатиградусными морозами воздух и стужа казалась еще страшнее от висящего низко над степным горизонтом алого ледяного солнца. Это лишь в последнюю ночь погода резко изменилась — подул сильный юго-западный ветер, потеплело, пошел снег; утром началась метель, оказавшаяся для него спасительной. Еще накануне — при хорошей видимости — их самолету не удалось бы ускользнуть. А видимость оставалась отличной весь последний месяц, сотрудники штаба то и дело подходили к барометру, стучали по стеклу, надеясь, что стрелка сдвинется влево хоть на миллиметр, предвещая оттепель; но стрелка стояла как примерзшая, оттепелей не было, природа в таких случаях особенно беспощадна к людям. Капитан вспомнил, как один офицер из группы армий «Север» рассказывал о небывалых прошлогодних морозах под Ленинградом, — страшно представить, во что обошелся этот каприз погоды жителям блокированного города. А теперь пришла наша очередь; мир устроен куда более справедливо, чем принято думать. И это уже не назовешь капризом, здесь скорее усматриваешь жестокую закономерность: сам климат этой оскверненной нами страны вымораживает нас, как русские крестьянки морозят поселившихся в избе тараканов…
На него опять накатила обморочная слабость, вернулось притупившееся было на время чувство мучительного голода, но сознание оставалось удивительно ясным, даже обострилось. Словно выходя из отупения последних недель, капитан Дорнбергер начинал медленно осознавать то, во что еще не верилось ни в воздухе, ни там, на земле, когда он впервые узнал, что назначен к эвакуации. Он вдруг поверил, что действительно спасся, вырвался, унес ноги. Там, в «котле», он не хотел этого (отчасти потому, что давно приучил себя не хотеть недостижимого), и ничего не предпринимал для собственного спасения. Хотя предпринимать было практически нечего, некоторые все же пытались. Он — нет. Отнюдь не во имя каких-либо высоких идеалов, и даже не потому, что прекрасно отдавал себе отчет в бессмысленности всяких попыток самоспасения. Просто ему давно уже было наплевать. По сути дела, не оставалось ради чего жить. И странно, какой нерассуждающей животной радостью медленно входила сейчас в него несмелая мысль о том, что это еще не все, что ему еще суждено пожить какое-то время — даже под этим равнодушным небом, даже на этой страшной земле… Холодная капля щекотно скатилась по виску, он поднял руку, чтобы обтереть мокрое от талого снега лицо, и понял, что это не снег и не дождь, у него просто текли слезы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142
Лежащий рядом заворочался, толкая его носилки, долго кашлял сухим надрывным кашлем, потом выругался хрипло и обессиленно.
— Сколько мы уже летим? — спросил капитан, не поворачивая головы.
— Почти час, — отозвался сосед. — В Шахты, надо полагать. Ближе не осталось ни одного аэродрома.
— Тогда скоро посадка, — сказал Дорнбергер, вспомнив карту. До Шахтинского аэродрома от Гумрака около трехсот километров, час полета.
Но этот час прошел, а потом и другой, а они все еще были в воздухе. Простуженный сосед капитана Дорнбергера тоже выразил недоумение: похоже, что их решили доставить прямо за Днепр, это уж было прямое расточительство — транспортный самолет, один из тех немногих, от безотказной работы которых зависела боеспособность остатков окруженной армии, сейчас без толку сжигал драгоценный бензин над собственной территорией. Кто-то среди эвакуируемых был, вероятно, очень уж важной шишкой, хотя по-настоящему важные смылись уже давно, еще в конце ноября.
«Юнкерс» пошел на снижение в четырнадцать с минутами. Он еще катился, раскачиваясь и подпрыгивая на неровностях посадочной полосы, когда из двери пилотской кабины высунулся один из членов экипажа и крикнул, подражая интонациям кондукторов берлинского трамвая:
— Остановка «Запорожье», кому выходить, пожалуйста!
В Гумраке носилки с капитаном Дорнбергером засунули в фюзеляж одними из последних, поэтому здесь при выгрузке он оказался среди первых. Следом вынесли его простуженного соседа — капитан успел увидеть алый лацкан и толстое серебряное плетение генеральского погона. Я был прав, подумал он, и наверняка он здесь не один. Пока военнопленные из команды аэродромного обслуживания несли его к стоящему поодаль госпитальному автобусу, он повернул голову и увидел рядом два штабных лимузина в облупленном зимнем камуфляже — простуженного генерала понесли к одному из них, туда же направился в сопровождении медсестры еще один из прилетевших. Узнав начальника инженерной службы армии полковника Зелле, Дорнбергер еще раз подивился, как это ему — капитану — довелось попасть в число пассажиров столь явного спецрейса.
С погрузкой в автобус задерживались: возможно, там не хватило мест или шла какая-то проверка. Носилки капитана спустили на снег рядом с другими, он с усилием высвободил руку из меховой рукавицы, потрогал снег — мокрый, талый. Здесь было не по-январски тепло, вероятно один-два градуса выше нуля. Над аэродромом уже опускались синеватые сумерки. Дорнбергер посмотрел на часы, было всего три. Он подумал, что в России вообще темнеет удивительно рано, но тут же сообразил — время-то берлинское, без поправки на два часовых пояса. На самом деле, значит, уже пять — что ж, это ближе к истине. Прошли на посадку еще два «юнкерса», Почти один за другим. С темнеющего неба легко падала какая-то тончайшая изморось — мелкий дождь или талый снег, было совсем тепло. А там, на востоке, над Гумраком, над Воропоновом, над Городищем, над мертвыми руинами Сталинграда, неподвижно стыл прокаленный двадцатиградусными морозами воздух и стужа казалась еще страшнее от висящего низко над степным горизонтом алого ледяного солнца. Это лишь в последнюю ночь погода резко изменилась — подул сильный юго-западный ветер, потеплело, пошел снег; утром началась метель, оказавшаяся для него спасительной. Еще накануне — при хорошей видимости — их самолету не удалось бы ускользнуть. А видимость оставалась отличной весь последний месяц, сотрудники штаба то и дело подходили к барометру, стучали по стеклу, надеясь, что стрелка сдвинется влево хоть на миллиметр, предвещая оттепель; но стрелка стояла как примерзшая, оттепелей не было, природа в таких случаях особенно беспощадна к людям. Капитан вспомнил, как один офицер из группы армий «Север» рассказывал о небывалых прошлогодних морозах под Ленинградом, — страшно представить, во что обошелся этот каприз погоды жителям блокированного города. А теперь пришла наша очередь; мир устроен куда более справедливо, чем принято думать. И это уже не назовешь капризом, здесь скорее усматриваешь жестокую закономерность: сам климат этой оскверненной нами страны вымораживает нас, как русские крестьянки морозят поселившихся в избе тараканов…
На него опять накатила обморочная слабость, вернулось притупившееся было на время чувство мучительного голода, но сознание оставалось удивительно ясным, даже обострилось. Словно выходя из отупения последних недель, капитан Дорнбергер начинал медленно осознавать то, во что еще не верилось ни в воздухе, ни там, на земле, когда он впервые узнал, что назначен к эвакуации. Он вдруг поверил, что действительно спасся, вырвался, унес ноги. Там, в «котле», он не хотел этого (отчасти потому, что давно приучил себя не хотеть недостижимого), и ничего не предпринимал для собственного спасения. Хотя предпринимать было практически нечего, некоторые все же пытались. Он — нет. Отнюдь не во имя каких-либо высоких идеалов, и даже не потому, что прекрасно отдавал себе отчет в бессмысленности всяких попыток самоспасения. Просто ему давно уже было наплевать. По сути дела, не оставалось ради чего жить. И странно, какой нерассуждающей животной радостью медленно входила сейчас в него несмелая мысль о том, что это еще не все, что ему еще суждено пожить какое-то время — даже под этим равнодушным небом, даже на этой страшной земле… Холодная капля щекотно скатилась по виску, он поднял руку, чтобы обтереть мокрое от талого снега лицо, и понял, что это не снег и не дождь, у него просто текли слезы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142