кому что по душе.
Да, Великая Отечественная... Надолго теперь, на десятки и десятки лет, суждено ей остаться самой засекреченной войной нашей истории. Хотя ни о какой другой не напишут столько. И все будет лживо, приблизительно, все будет не то, писать то просто нельзя – и не потому даже, что никогда не разрешат, не напечатают (это само собой разумеется). Главное, другое: правда об этой войне долго еще будет ненужной, вредной, взрывоопасной. Сегодня правда непосильна даже нам, видевшим ее настолько близко, что теперь остается только одно: поскорее забыть, заслониться придуманным, более приемлемым, лестным; но полную правду об этих четырех годах не примет, не сможет – не захочет – принять и второе поколение, сегодняшние военные сироты, уже воспитанные (к счастью для себя) в святой убежденности, что отцы отдали жизнь за победу Добра над Злом...
Командарм непроизвольным движением снял фуражку.
Ночной ветер над Берлином, отравленный запахами войны – трупным смрадом, пылью истолченного снарядами кирпича и бетона, едким перегаром тротила, – доносил сюда ее звуки: отдаленный грохот непрекращающейся канонады, рычание моторов и осторожный скрежет и лязг гусениц по брусчатке здесь, внизу, где на набережной уже занимала огневые позиции самоходная артиллерия и танки первой штурмовой волны накапливались в поперечных каналу улицах.
Картина двухлетней давности вспомнилась вдруг ему: закат жаркого июльского дня, когда он летел на «кукурузнике» вдоль грейдера, по которому его части шли на соединение с бригадами Ротмистрова – под Прохоровку. С высоты, хотя и небольшой, движение растянувшейся на километры колонны казалось неторопливым, и лишь присмотревшись, разглядев, как на неровностях почвы за левым кюветом быстро изламываются вытянутые горбатые тени танков, можно было определить, что водители газуют километров под шестьдесят, не меньше. Перегнувшись через борт, в хлещущий мимо исцарапанного целлулоидного козырька горячий ветер, и глядя на вереницу красновато-бурых от закатного уже солнца коробочек, он представил себе тех там, внизу, на брезентовых сиденьицах в дымной громыхающей полутьме боевого отсека, пропахшего газойлем, потом, оружейной смазкой и близкой уже смертью, неминуемой для многих. Он знал, что их – обреченных – много, знал даже (приблизительно) их число, вероятностный анализ потерь в предстоящей операции ему доложили еще накануне, и цифры эти ужаснули даже его, давно отвыкшего ужасаться чему бы то ни было...
Но потери потерям рознь. Те, тогдашние, были необходимы; сложившаяся к тому времени обстановка на южном фасе Курской дуги обусловила инвариантность оперативных решений, не оставила никакого выбора. Таранный удар панцерных корпусов Гота, ринувшихся на северо-восток в обход Обояни, требовалось остановить любой ценой, слишком многое было поставлено на карту. Судьбе не только Курска предстояло решиться там, на шестикилометровом пятачке между Пселом и линией железной дороги Марьино – Беленихино. И наверное, это понимали не только в Ставке, не только командующие фронтами и армиями; наверное, тогда это понимал – нутром чувствовал! – каждый механик-водитель, каждый башнер.
Поэтому у него, командарма, совесть в тот день была чиста. Он мог бы приземлиться там, в степи, и, остановив колонну на марше, поговорить с любым экипажем – из тех, что по его приказу шли на смерть. В тот день у него нашлось бы, что сказать своим чумазым ребятам в замасленных комбинезонах, с черными от пыли лицами. Всегда находилось, и его всегда понимали, он это чувствовал; поняли бы и тогда, накануне побоища 12 июля.
...А вот сейчас он не смог бы заставить себя говорить с экипажами. Не отважился бы. И не потому, что боится услышать вопрос, на который не будет ответа, – это исключено, в армии хорошо знают, о чем можно и о чем нельзя спрашивать генералов. Более того, никакие такие вопросы – как ни странно, пожалуй, – и не возникают сейчас у тех, кому скоро предстоит умереть здесь, на пороге Берлина, накануне мира. Они не спрашивают себя, действительно ли это нужно, считают это неизбежным, правильным. Как тогда под Прохоровкой. Многие, наверное, даже искренне воодушевлены, гордятся своей «почетной» ролью участников битвы за вражескую столицу. Может, так оно и лучше. Конечно, лучше. Куда труднее было бы им сейчас, знай они, какую грязную политическую игру решено оплатить здесь их жизнями...
Глава седьмая
Гвардии майор Дежнев проводил последние дни войны в мирных трудах.
Если чему-то и научил его долгий фронтовой опыт, так это тому, что судьбу-злодейку не перехитришь: так иной раз распорядится человеком, что нарочно не придумаешь. И все-таки, предскажи ему раньше какая-нибудь цыганка, что он – командир батальона, кавалер четырех боевых орденов – будет под занавес исполнять обязанности коменданта в захолустном австрийском городишке... Чему угодно поверил бы, только не этому! Однако случилось именно так; и он, по правде сказать, ни досады, ни разочарования от этого не испытывал.
После тяжелых зимних боев в Венгрии войска 2-го и 3-го Украинских фронтов вышли на австрийскую территорию, и к концу апреля наступление достигло финишного рубежа Линц – Клагенфурт. С запада туда уже подходили без особой спешки американцы.
В тот самый день, когда стало известно о самоубийстве Гитлера, в горах на правом берегу Дуная окончился боевой путь 441-го гвардейского мотострелкового полка. Честолюбивые лейтенанты, которые до последнего дня еще надеялись, что их перебросят на какое-нибудь решающее направление, чувствовали себя обокраденными – так буднично, где-то в глуши, закончить эту великую войну, не повидав развалин рейхстага, не снявшись перед Бранденбургскими воротами! Они жадно перечитывали каждое сообщение о ходе боев за Берлин, а вокруг была тишина, безоблачное небо сияло над цветущими яблонями, и на лугах мирно позвякивали колокольчиками до неправдоподобия ухоженные коровы.
Майор Дежнев этих лейтенантских переживаний не разделял, ему самому тишина казалась вполне заслуженной. Ведь ради нее они и воевали все эти долгих четыре года – ради тишины и мира, ради неба, на которое можно смотреть без опаски, ради того, чтобы земля пахла свежей травой, а не кровью и горелым железом...
Сложили оружие остатки берлинского гарнизона, армии поворачивали на юг, чтобы добить в Чехословакии группировку Шернера, а здесь, в Терезиентале, распускались каштаны, ворковали голуби на островерхих черепичных кровлях, и в коридоре ратуши чинно сидели принаряженные бюргеры, записавшиеся на прием к русскому коменданту.
Обязанности его были необременительны. Поначалу, правда, пугало разнообразие головоломных порой вопросов, с какими обращались к новым властям обыватели Терезиенталя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164
Да, Великая Отечественная... Надолго теперь, на десятки и десятки лет, суждено ей остаться самой засекреченной войной нашей истории. Хотя ни о какой другой не напишут столько. И все будет лживо, приблизительно, все будет не то, писать то просто нельзя – и не потому даже, что никогда не разрешат, не напечатают (это само собой разумеется). Главное, другое: правда об этой войне долго еще будет ненужной, вредной, взрывоопасной. Сегодня правда непосильна даже нам, видевшим ее настолько близко, что теперь остается только одно: поскорее забыть, заслониться придуманным, более приемлемым, лестным; но полную правду об этих четырех годах не примет, не сможет – не захочет – принять и второе поколение, сегодняшние военные сироты, уже воспитанные (к счастью для себя) в святой убежденности, что отцы отдали жизнь за победу Добра над Злом...
Командарм непроизвольным движением снял фуражку.
Ночной ветер над Берлином, отравленный запахами войны – трупным смрадом, пылью истолченного снарядами кирпича и бетона, едким перегаром тротила, – доносил сюда ее звуки: отдаленный грохот непрекращающейся канонады, рычание моторов и осторожный скрежет и лязг гусениц по брусчатке здесь, внизу, где на набережной уже занимала огневые позиции самоходная артиллерия и танки первой штурмовой волны накапливались в поперечных каналу улицах.
Картина двухлетней давности вспомнилась вдруг ему: закат жаркого июльского дня, когда он летел на «кукурузнике» вдоль грейдера, по которому его части шли на соединение с бригадами Ротмистрова – под Прохоровку. С высоты, хотя и небольшой, движение растянувшейся на километры колонны казалось неторопливым, и лишь присмотревшись, разглядев, как на неровностях почвы за левым кюветом быстро изламываются вытянутые горбатые тени танков, можно было определить, что водители газуют километров под шестьдесят, не меньше. Перегнувшись через борт, в хлещущий мимо исцарапанного целлулоидного козырька горячий ветер, и глядя на вереницу красновато-бурых от закатного уже солнца коробочек, он представил себе тех там, внизу, на брезентовых сиденьицах в дымной громыхающей полутьме боевого отсека, пропахшего газойлем, потом, оружейной смазкой и близкой уже смертью, неминуемой для многих. Он знал, что их – обреченных – много, знал даже (приблизительно) их число, вероятностный анализ потерь в предстоящей операции ему доложили еще накануне, и цифры эти ужаснули даже его, давно отвыкшего ужасаться чему бы то ни было...
Но потери потерям рознь. Те, тогдашние, были необходимы; сложившаяся к тому времени обстановка на южном фасе Курской дуги обусловила инвариантность оперативных решений, не оставила никакого выбора. Таранный удар панцерных корпусов Гота, ринувшихся на северо-восток в обход Обояни, требовалось остановить любой ценой, слишком многое было поставлено на карту. Судьбе не только Курска предстояло решиться там, на шестикилометровом пятачке между Пселом и линией железной дороги Марьино – Беленихино. И наверное, это понимали не только в Ставке, не только командующие фронтами и армиями; наверное, тогда это понимал – нутром чувствовал! – каждый механик-водитель, каждый башнер.
Поэтому у него, командарма, совесть в тот день была чиста. Он мог бы приземлиться там, в степи, и, остановив колонну на марше, поговорить с любым экипажем – из тех, что по его приказу шли на смерть. В тот день у него нашлось бы, что сказать своим чумазым ребятам в замасленных комбинезонах, с черными от пыли лицами. Всегда находилось, и его всегда понимали, он это чувствовал; поняли бы и тогда, накануне побоища 12 июля.
...А вот сейчас он не смог бы заставить себя говорить с экипажами. Не отважился бы. И не потому, что боится услышать вопрос, на который не будет ответа, – это исключено, в армии хорошо знают, о чем можно и о чем нельзя спрашивать генералов. Более того, никакие такие вопросы – как ни странно, пожалуй, – и не возникают сейчас у тех, кому скоро предстоит умереть здесь, на пороге Берлина, накануне мира. Они не спрашивают себя, действительно ли это нужно, считают это неизбежным, правильным. Как тогда под Прохоровкой. Многие, наверное, даже искренне воодушевлены, гордятся своей «почетной» ролью участников битвы за вражескую столицу. Может, так оно и лучше. Конечно, лучше. Куда труднее было бы им сейчас, знай они, какую грязную политическую игру решено оплатить здесь их жизнями...
Глава седьмая
Гвардии майор Дежнев проводил последние дни войны в мирных трудах.
Если чему-то и научил его долгий фронтовой опыт, так это тому, что судьбу-злодейку не перехитришь: так иной раз распорядится человеком, что нарочно не придумаешь. И все-таки, предскажи ему раньше какая-нибудь цыганка, что он – командир батальона, кавалер четырех боевых орденов – будет под занавес исполнять обязанности коменданта в захолустном австрийском городишке... Чему угодно поверил бы, только не этому! Однако случилось именно так; и он, по правде сказать, ни досады, ни разочарования от этого не испытывал.
После тяжелых зимних боев в Венгрии войска 2-го и 3-го Украинских фронтов вышли на австрийскую территорию, и к концу апреля наступление достигло финишного рубежа Линц – Клагенфурт. С запада туда уже подходили без особой спешки американцы.
В тот самый день, когда стало известно о самоубийстве Гитлера, в горах на правом берегу Дуная окончился боевой путь 441-го гвардейского мотострелкового полка. Честолюбивые лейтенанты, которые до последнего дня еще надеялись, что их перебросят на какое-нибудь решающее направление, чувствовали себя обокраденными – так буднично, где-то в глуши, закончить эту великую войну, не повидав развалин рейхстага, не снявшись перед Бранденбургскими воротами! Они жадно перечитывали каждое сообщение о ходе боев за Берлин, а вокруг была тишина, безоблачное небо сияло над цветущими яблонями, и на лугах мирно позвякивали колокольчиками до неправдоподобия ухоженные коровы.
Майор Дежнев этих лейтенантских переживаний не разделял, ему самому тишина казалась вполне заслуженной. Ведь ради нее они и воевали все эти долгих четыре года – ради тишины и мира, ради неба, на которое можно смотреть без опаски, ради того, чтобы земля пахла свежей травой, а не кровью и горелым железом...
Сложили оружие остатки берлинского гарнизона, армии поворачивали на юг, чтобы добить в Чехословакии группировку Шернера, а здесь, в Терезиентале, распускались каштаны, ворковали голуби на островерхих черепичных кровлях, и в коридоре ратуши чинно сидели принаряженные бюргеры, записавшиеся на прием к русскому коменданту.
Обязанности его были необременительны. Поначалу, правда, пугало разнообразие головоломных порой вопросов, с какими обращались к новым властям обыватели Терезиенталя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164