Моя "Военная кантата", лучшее, что я сделал, вся из его ощущения войны вылилась... Он сумел мне это ощущение передать! Да, пил! Крепко пил! Не принимал вранья, демагогии вот и пил! Если по правде, то и жену в последнее время не принимал. Выпьет у меня, а она в дверь. Он мне: "Во! Пришла Демагогия! Отдохнуть не даст!"
- Но мне говорили, что он её любил? И страдал, когда она умерла.
- Девушка хорошая! - очень-очень пожалел меня, убогую, композитор Виноградов. - В человеке столько нот! Куда музыке! Он способен разом и любить и ненавидеть! Розочка его, да, заботилась о нем, но ведь и давила, давила! Он признался мне, что написал пьесу про все это, про то, как она его толкала всю жизнь на компромиссы ради денег, ради сынка Гарика, шкурника и хмыря, а он шел, шел, лишь слабенько так ластой отмахивался... Да он ли один так-то! - вскричал и возвысился надо мной и окрестностями композитор-оратор. - Я сам, я сам податлив, если ко мне со слезьми! Если...
- Так он написал пьесу, успел?
- Говорил, сделал начерно всю. Мне отрывок прочел. Мы вместе хохотали. Очень, очень забавно! Такая голенькая правдуха про человеков!
- А точнее?
- Ну... не помню. Это ж с полгода назад было. Влепил оплеуху живоглотам, которые притворяются писателями, поэтами, а сами только и делают, что гребут под себя. Собьются в стаю и гребут.
- А как же эту пьесу назвал?
- Подождите... сейчас вспомню... Ага! Что-то с бумагой... Вроде, так "Бумажные крылья..." Было и третье слово, но я забыл, какое...
Провожал меня композитор тоже шумно и весело:
- Оглоеды мы все, оглоеды! Если подходить к нам по большому счету. В тринадцать лет собираемся подвиг совершит во благо всего человечества, а к тридцати уже законченные прохвосты, уже пробежались по хребтам своих соплеменников, уже слышали под подошвой хряск их косточек... А как же! Медку маловато, а мух тьмы и тьмы...
Боковым зрением я углядела через распахнутую дверь дальней комнаты фрагмент черного рояля и белую вазу на нем с алыми розами. Красиво, черт побери!
- Да! Вот еще, - обернулась к Николаю Николаевичу уже у приоткрытой двери. - Вы были на похоронах Шора. Как они проходили? Может быть, заметили что-то необычное?
Крупная, широкоплечая, несколько обрюзгшая фигура композитора, возвышающаяся надо мной монументом, замерла в добросовестном раздумье. Ответ же не дал никаких полезных мне сведений:
- Как хоронят мало кому известного старого драматурга, получавшего нищенскую пенсию? В стране, где не экономика, а сплошной кризис и гугнявые обещания вершителей судеб вы понедельник уж обязательно показать нам некие сияющие вершины? Я считал по пальцам - всего шесть человек было, включая покойника. Я, брат его с женой, поэт Тимофей Лебедев, ещё актер Томичевский Владимир, тоже старик порядочный... в первой громкой пьесе Шора играл где-то в конце пятидесятых... Ну и ещё поэтесса... как ее... стихи, вроде, для детей пишет... в возрасте... Нина... Нина...
- Нина Николаевна Никандрова?
- Так точно, товарищ старшина! Она самая. Тоже, судя по прикиду, не из преуспевающих... Ну, конечно, ни музыки, ни миллиона алых роз на могилу... Но слова были сказаны. Хорошие. Все сказали. Томичевский каким Шор был в окопах, они вместе воевали, как он после своей первой удачной пьесы мог зазнаться, но не зазнался...
- А поэтесса?
- Она что-то... чисто женское... Мол, где-то отдыхали вместе когда-то в Крыму и он, Шор, каждое утро собирал со всех столов остатки и относ л бродячим псам... Что-то туманное о странностях славы, которая кому-то достается, а кому-то нет... о непризнанных талантах, которые бродят среди серости как луна среди туч... В общем, даже красиво. Между прочим! Между прочим! - композитор по привычке схватился обеими руками за голову. - Она тоже читала ту пьесу, "Бумажный... змий". Вот! Не "крылья", а "змий"! Шор ей давал читать! Возможно, их сблизило взаимное чувство вины перед бродячими собаками - она тоже не могла смотреть им в глаза, тоже собирала объедки...
- А вы знаете, она ведь тоже умерла...
- Как? И она?! И давно?
- Через два месяца после Шора...
Композитор безмолвствовал целую минуту. Когда заговорил, я почувствовала враждебную ноту в его голосе:
- Вас это удивляет? Так ведь не девочка...
И чего это он вдруг?
Однако долго мне раздумывать на эту тему не пришлось. Поблизости прозвучал чистенький приветливый голосок:
- Николай Николаевич! Я из "Вечерочки"... простите, опоздала немного.
- Не люблю думать о смерти! - были последние слова композитора, предназначенные мне.
Рядом с нами уже мельтешило что-то пестренькое, пахнущее свежими цветочными духами и веселенько обещало:
- Только о красоте будем говорить! Только о музыке! Только о любви!
- Вот это правильно! - легко развеселился Николай Николаевич.
Не поняла я, не поняла, чем уж так могло раздражит композитора средних лет мое сообщение о смерти незначительной поэтессы Никандровой, действительно, умершей не в расцвете сил, а "в возрасте", как говорится... Или они были знакомы, а он теперь по каким-то причинам не хочет, чтобы это было известно? Почему его добродушие как рукой сняло после упоминания о смерти поэтессы?
Копать так копать. Я договорилась по телефону с приятелем Шора Владимиром Томичевским, что встретимся на Тверском бульваре, возле памятника Сергею Есенину. Он там живет поблизости. Обещал ждать.
Однако я пришла первая. У подножия бронзового рязанского парня кипела, как ни странно, настоящая словесная битва. Животастенькая тетенька в очках трясла сразу и животом, и своим рыжим конским хвостом, и газеткой "Экспресс-события" и пыталась всех перекричать:
- Вашего Есенина будут любить только примитивные люди! Только те, кто не знает таких поэтов, как Блок, Сологуб, Ахматова, Мандельштам, Ходасевич, Пастернак!
- Что, съели? - с тонким знанием этикета интересовался у толпы худощавый субъект с интеллигентно пригорбленной спиной, повторяющей почти в точности очертания его носа. - это в газете написано! И в журнале! Это говорит известный критик Остоскотский-Белоцерковский!
Толпа оторопела и притихла. Ну раз шмякнули по башке сложнейшей двойной фамилией с подоплекой!
Я и сама приобалдела. Я ведь тоже любила Есенина просто так. Любила и все. Оказалось же, следовало предварительно испросить разрешения у Остоскотского-Белоцерковского, истинного гурмана от поэзии!
- Есенин - поэт для бедных! Умственно отсталых! - выбросила в воздух бесстрашная, как Каплан, животастенькая пропагандистка и агитаторша. - Для тех, кто до сих пор предпочитает квас баварскому пиву. Для квасных патриотов!
Толпа взревела:
- А-а-о-о-у-у!
И пошло:
- Дерьмократка нашлась! Вонь развела! Ишь, размитинговалась на русской земле! Катись к Клинтону! В Тель-Авиве, блин, горлопаньте!
Сзади меня кто-то произнес раздумчиво и грустно:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120
- Но мне говорили, что он её любил? И страдал, когда она умерла.
- Девушка хорошая! - очень-очень пожалел меня, убогую, композитор Виноградов. - В человеке столько нот! Куда музыке! Он способен разом и любить и ненавидеть! Розочка его, да, заботилась о нем, но ведь и давила, давила! Он признался мне, что написал пьесу про все это, про то, как она его толкала всю жизнь на компромиссы ради денег, ради сынка Гарика, шкурника и хмыря, а он шел, шел, лишь слабенько так ластой отмахивался... Да он ли один так-то! - вскричал и возвысился надо мной и окрестностями композитор-оратор. - Я сам, я сам податлив, если ко мне со слезьми! Если...
- Так он написал пьесу, успел?
- Говорил, сделал начерно всю. Мне отрывок прочел. Мы вместе хохотали. Очень, очень забавно! Такая голенькая правдуха про человеков!
- А точнее?
- Ну... не помню. Это ж с полгода назад было. Влепил оплеуху живоглотам, которые притворяются писателями, поэтами, а сами только и делают, что гребут под себя. Собьются в стаю и гребут.
- А как же эту пьесу назвал?
- Подождите... сейчас вспомню... Ага! Что-то с бумагой... Вроде, так "Бумажные крылья..." Было и третье слово, но я забыл, какое...
Провожал меня композитор тоже шумно и весело:
- Оглоеды мы все, оглоеды! Если подходить к нам по большому счету. В тринадцать лет собираемся подвиг совершит во благо всего человечества, а к тридцати уже законченные прохвосты, уже пробежались по хребтам своих соплеменников, уже слышали под подошвой хряск их косточек... А как же! Медку маловато, а мух тьмы и тьмы...
Боковым зрением я углядела через распахнутую дверь дальней комнаты фрагмент черного рояля и белую вазу на нем с алыми розами. Красиво, черт побери!
- Да! Вот еще, - обернулась к Николаю Николаевичу уже у приоткрытой двери. - Вы были на похоронах Шора. Как они проходили? Может быть, заметили что-то необычное?
Крупная, широкоплечая, несколько обрюзгшая фигура композитора, возвышающаяся надо мной монументом, замерла в добросовестном раздумье. Ответ же не дал никаких полезных мне сведений:
- Как хоронят мало кому известного старого драматурга, получавшего нищенскую пенсию? В стране, где не экономика, а сплошной кризис и гугнявые обещания вершителей судеб вы понедельник уж обязательно показать нам некие сияющие вершины? Я считал по пальцам - всего шесть человек было, включая покойника. Я, брат его с женой, поэт Тимофей Лебедев, ещё актер Томичевский Владимир, тоже старик порядочный... в первой громкой пьесе Шора играл где-то в конце пятидесятых... Ну и ещё поэтесса... как ее... стихи, вроде, для детей пишет... в возрасте... Нина... Нина...
- Нина Николаевна Никандрова?
- Так точно, товарищ старшина! Она самая. Тоже, судя по прикиду, не из преуспевающих... Ну, конечно, ни музыки, ни миллиона алых роз на могилу... Но слова были сказаны. Хорошие. Все сказали. Томичевский каким Шор был в окопах, они вместе воевали, как он после своей первой удачной пьесы мог зазнаться, но не зазнался...
- А поэтесса?
- Она что-то... чисто женское... Мол, где-то отдыхали вместе когда-то в Крыму и он, Шор, каждое утро собирал со всех столов остатки и относ л бродячим псам... Что-то туманное о странностях славы, которая кому-то достается, а кому-то нет... о непризнанных талантах, которые бродят среди серости как луна среди туч... В общем, даже красиво. Между прочим! Между прочим! - композитор по привычке схватился обеими руками за голову. - Она тоже читала ту пьесу, "Бумажный... змий". Вот! Не "крылья", а "змий"! Шор ей давал читать! Возможно, их сблизило взаимное чувство вины перед бродячими собаками - она тоже не могла смотреть им в глаза, тоже собирала объедки...
- А вы знаете, она ведь тоже умерла...
- Как? И она?! И давно?
- Через два месяца после Шора...
Композитор безмолвствовал целую минуту. Когда заговорил, я почувствовала враждебную ноту в его голосе:
- Вас это удивляет? Так ведь не девочка...
И чего это он вдруг?
Однако долго мне раздумывать на эту тему не пришлось. Поблизости прозвучал чистенький приветливый голосок:
- Николай Николаевич! Я из "Вечерочки"... простите, опоздала немного.
- Не люблю думать о смерти! - были последние слова композитора, предназначенные мне.
Рядом с нами уже мельтешило что-то пестренькое, пахнущее свежими цветочными духами и веселенько обещало:
- Только о красоте будем говорить! Только о музыке! Только о любви!
- Вот это правильно! - легко развеселился Николай Николаевич.
Не поняла я, не поняла, чем уж так могло раздражит композитора средних лет мое сообщение о смерти незначительной поэтессы Никандровой, действительно, умершей не в расцвете сил, а "в возрасте", как говорится... Или они были знакомы, а он теперь по каким-то причинам не хочет, чтобы это было известно? Почему его добродушие как рукой сняло после упоминания о смерти поэтессы?
Копать так копать. Я договорилась по телефону с приятелем Шора Владимиром Томичевским, что встретимся на Тверском бульваре, возле памятника Сергею Есенину. Он там живет поблизости. Обещал ждать.
Однако я пришла первая. У подножия бронзового рязанского парня кипела, как ни странно, настоящая словесная битва. Животастенькая тетенька в очках трясла сразу и животом, и своим рыжим конским хвостом, и газеткой "Экспресс-события" и пыталась всех перекричать:
- Вашего Есенина будут любить только примитивные люди! Только те, кто не знает таких поэтов, как Блок, Сологуб, Ахматова, Мандельштам, Ходасевич, Пастернак!
- Что, съели? - с тонким знанием этикета интересовался у толпы худощавый субъект с интеллигентно пригорбленной спиной, повторяющей почти в точности очертания его носа. - это в газете написано! И в журнале! Это говорит известный критик Остоскотский-Белоцерковский!
Толпа оторопела и притихла. Ну раз шмякнули по башке сложнейшей двойной фамилией с подоплекой!
Я и сама приобалдела. Я ведь тоже любила Есенина просто так. Любила и все. Оказалось же, следовало предварительно испросить разрешения у Остоскотского-Белоцерковского, истинного гурмана от поэзии!
- Есенин - поэт для бедных! Умственно отсталых! - выбросила в воздух бесстрашная, как Каплан, животастенькая пропагандистка и агитаторша. - Для тех, кто до сих пор предпочитает квас баварскому пиву. Для квасных патриотов!
Толпа взревела:
- А-а-о-о-у-у!
И пошло:
- Дерьмократка нашлась! Вонь развела! Ишь, размитинговалась на русской земле! Катись к Клинтону! В Тель-Авиве, блин, горлопаньте!
Сзади меня кто-то произнес раздумчиво и грустно:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120