Сил было сколько угодно, но что-то куда более значительное, чем отвращение и право на саму себя, подступило ей к горлу, и она разжала кулак, выронила нож и расслабилась. В тот же момент человек напротив улыбнулся ослепительной улыбкой настоящего Максима, поднял ее на руки и понес на диван.
Он делал все точно так же, как когда-то Максим.
Нежно и умело раздел ее, целовал и ласкал всю от макушки до пальцев ног, щекотал языком, гладил, мял, слегка покусывал и бился, бился об нее как рыба об лед…
Долго-долго и бессмысленно. Безрезультатно, как умирающая рыба об лед, как отчаявшийся человек о стену. Очень долго. И ей ни за что бы не выдержать так долго, если бы это она лежала под ним и принимала эти поцелуи, щекотания, поглаживания и толчки. Если бы это была она, то взорвалась бы изнутри, как бомба, на мелкие-мелкие осколки и разнесла все вокруг. Но это была не она.
Она ушла, оставив ему лишь свое тело, а значит, не чувствовала ничего, что он с этим телом делал. За это время она побывала в больнице у Анютки и увидела, как Таня стоит у окна, держит в руках образок и шевелит губами. «Господи, хоть бы завтра сошлись как нужно звезды, просьбы всех святых и хорошее самочувствие хирурга!» – присоединилась к Таниным мольбам Ира. Она заглянула на дачу к Ленке и увидела, как Валерка закрыл на ключ свою дверь и гоняет на экране очередную игру, а Ленка сидит на веранде и пьет коньяк. «Господи, сделай так, чтобы у Валерки не испортилось окончательно зрение, а у Ленки не было такого бесповоротно мрачного выражения лица, когда она наливает очередную рюмку!»
Она посмотрела на Аксенова, хоть и не была ни разу там, где он живет, Аксенов спал как младенец, крепко-крепко, и один раз даже засмеялся во сне. У них уже поздно, разница два часа. Она видела все, что делал Максим, как он добивался ответной реакции от ее безучастного тела, как понапрасну стремился покончить с этим хотя бы сам, но она ничего не думала по этому поводу, только ждала, когда можно будет вернуться обратно.
Когда она вернулась, Максим лежал ничком и крупно вздрагивал плечами. Плакал. Мокрый, красный, жаркий, он больше не вызывал в ней отвращения. Даже его всхлипывания, перемежавшиеся словами: «Сука, ненавижу», не вызывали в ней протеста. Только жалость. Болезненную, щемящую жалость. И еще чувство вины. Оказалось, что именно благодаря этому чувству она разжала кулак и выронила нож. В книжках американских психологических вуменш она много раз читала о том, какая вредная и бесполезная штука это самое чувство вины. Нужно выжигать его из себя каленым железом, иначе ничего путного из тебя в этой жизни не получится. Она даже пыталась работать над собой, чтобы избавиться от этого чувства неудачников. Хорошо, что недоработала. Иначе Максим не плакал бы сейчас живыми солеными слезами, вжимаясь в подушку, а недоживший и недопонявший оглядывался по сторонам в мире ином. А в ней вместо шевелящегося кома вины остался бы только безжизненный вакуум после взрыва.
Она лежала как была – голая и распластанная, смотрела в потолок и под безудержные слезы Максима прислушивалась к своей вине. Виновата она была вовсе не в том, что не любила Максима, в этом люди не вольны, а значит, и виноваты быть не могут. Ее тяжкий грех, ноша, которую она не сумела поднять, состоял в том, что она отказала этому мальчишке в праве любить. Отказала изначально, не вдаваясь в подробности, ни секунды не сомневаясь, она решила для себя, что человек, который вместо «деньги» говорит «бабки», вместо «зарабатывать» – «рубить», а вместо «любить» – «трахаться», на чувства не способен. Только на прагматичный расчет, где бы побольше срубить этих самых бабок и поинтереснее потрахаться.
Ей так было проще. Так же, как его маме, которая хотела для сына лучшей жизни и не стала поэтому забивать мальчишке голову романтическими бреднями. Хватит! Сами нахлебались и сидим теперь у разбитого корыта, пусть хоть дети… Так же, как его учительнице литературы, которая обиделась на смешки в классе и больше не позволила себе и слова сказать от души. Что с них взять? Это же не дети, а отморозки какие-то, она не идиотка, чтобы им про Онегина и Татьяну втолковывать!
Она лежала и вспоминала, с какой готовностью Максим бросался выполнять ее просьбы, иногда даже невысказанные, как покровительственно огораживал ее от рутинных или не самых приятных дел, как петушился, входя с ней в ресторан, как гордо посматривал по сторонам, если она сидела рядом в его «жигуленке», и как старательно сдерживал желание, стараясь быть бережным и нежным. Он ее любил. Любил как умел. Любил, хоть никто никогда его этому не учил. Любил, хоть и не читал Толстого и Есенина. Любил, мучаясь и ненавидя себя за то, что любит, и ее за то, что она отказывает ему в этой способности, в этом желании, в этом праве. В единственном настоящем праве человека – любить. Кому-нибудь другому она сказала бы: «Прости, я полюбила другого», а ему только – «Не твое дело».
– Максим, – легонько коснулась она его вздрагивающего плеча. – Максим, прости… Пожалуйста, прости. Я тебе все объясню.
– Не трогай меня! – взвизгнул он, подскочил с кровати, захлебываясь слезами, искал свои вещи.
– Максим, подожди, давай поговорим, – снова попросила она, подавая ему рубашку.
Он вырвал у нее рубашку, смял в руке и бросил ей на прощание:
– А, пошла ты…
Поздно. Слишком поздно. Она уже ничего не может для него сделать. Оказывается, не всякую вину можно с себя снять. Надо спать. Спать. Завтра утром у Анютки операция.
***
Таню она застала деловитой и спокойной. Разве что ее бледное тонкое лицо выглядело еще бледнее и еще тоньше. На окошке рядом с Анюткиной кроватью лежал образок.
– Я с тобой побуду, пока операция не закончится, – предложила Ира.
– Не надо, это долго, и все равно ничего сразу не поймешь. Ты лучше в церковь сходи. Вот мне адрес записали, там икона чудотворная. Свечку поставь. А еще поставь Иоанну Крестителю и святому Пантелеймону. И на канон.
– А что такое канон?
– Это где все святые изображены, – пояснила Таня и улыбнулась. – С Божьей помощью все будет хорошо.
А ты усталая, нужно отдохнуть.
– Отдохну, – пообещала она. – Вот к Саше поеду и отдохну.
Ира в церкви была два раза. Один – когда крестилась сама, и второй – когда крестили Валерку. Собственно, сама она крестилась, чтобы стать Валеркиной крестной. Не брать же кого-то другого только потому, что Ира некрещеная, справедливо рассудила Ленка. Перед крещением пришлось отстоять службу, было душно и непонятно, о чем поют и что говорят. Священники, крестившие и ее и Валерку, показались Ире очень строгими и недовольными. Иру крестил пожилой и полный. Высоким голосом он отдавал приказания, куда встать, сколько раз перекреститься и что сказать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80
Он делал все точно так же, как когда-то Максим.
Нежно и умело раздел ее, целовал и ласкал всю от макушки до пальцев ног, щекотал языком, гладил, мял, слегка покусывал и бился, бился об нее как рыба об лед…
Долго-долго и бессмысленно. Безрезультатно, как умирающая рыба об лед, как отчаявшийся человек о стену. Очень долго. И ей ни за что бы не выдержать так долго, если бы это она лежала под ним и принимала эти поцелуи, щекотания, поглаживания и толчки. Если бы это была она, то взорвалась бы изнутри, как бомба, на мелкие-мелкие осколки и разнесла все вокруг. Но это была не она.
Она ушла, оставив ему лишь свое тело, а значит, не чувствовала ничего, что он с этим телом делал. За это время она побывала в больнице у Анютки и увидела, как Таня стоит у окна, держит в руках образок и шевелит губами. «Господи, хоть бы завтра сошлись как нужно звезды, просьбы всех святых и хорошее самочувствие хирурга!» – присоединилась к Таниным мольбам Ира. Она заглянула на дачу к Ленке и увидела, как Валерка закрыл на ключ свою дверь и гоняет на экране очередную игру, а Ленка сидит на веранде и пьет коньяк. «Господи, сделай так, чтобы у Валерки не испортилось окончательно зрение, а у Ленки не было такого бесповоротно мрачного выражения лица, когда она наливает очередную рюмку!»
Она посмотрела на Аксенова, хоть и не была ни разу там, где он живет, Аксенов спал как младенец, крепко-крепко, и один раз даже засмеялся во сне. У них уже поздно, разница два часа. Она видела все, что делал Максим, как он добивался ответной реакции от ее безучастного тела, как понапрасну стремился покончить с этим хотя бы сам, но она ничего не думала по этому поводу, только ждала, когда можно будет вернуться обратно.
Когда она вернулась, Максим лежал ничком и крупно вздрагивал плечами. Плакал. Мокрый, красный, жаркий, он больше не вызывал в ней отвращения. Даже его всхлипывания, перемежавшиеся словами: «Сука, ненавижу», не вызывали в ней протеста. Только жалость. Болезненную, щемящую жалость. И еще чувство вины. Оказалось, что именно благодаря этому чувству она разжала кулак и выронила нож. В книжках американских психологических вуменш она много раз читала о том, какая вредная и бесполезная штука это самое чувство вины. Нужно выжигать его из себя каленым железом, иначе ничего путного из тебя в этой жизни не получится. Она даже пыталась работать над собой, чтобы избавиться от этого чувства неудачников. Хорошо, что недоработала. Иначе Максим не плакал бы сейчас живыми солеными слезами, вжимаясь в подушку, а недоживший и недопонявший оглядывался по сторонам в мире ином. А в ней вместо шевелящегося кома вины остался бы только безжизненный вакуум после взрыва.
Она лежала как была – голая и распластанная, смотрела в потолок и под безудержные слезы Максима прислушивалась к своей вине. Виновата она была вовсе не в том, что не любила Максима, в этом люди не вольны, а значит, и виноваты быть не могут. Ее тяжкий грех, ноша, которую она не сумела поднять, состоял в том, что она отказала этому мальчишке в праве любить. Отказала изначально, не вдаваясь в подробности, ни секунды не сомневаясь, она решила для себя, что человек, который вместо «деньги» говорит «бабки», вместо «зарабатывать» – «рубить», а вместо «любить» – «трахаться», на чувства не способен. Только на прагматичный расчет, где бы побольше срубить этих самых бабок и поинтереснее потрахаться.
Ей так было проще. Так же, как его маме, которая хотела для сына лучшей жизни и не стала поэтому забивать мальчишке голову романтическими бреднями. Хватит! Сами нахлебались и сидим теперь у разбитого корыта, пусть хоть дети… Так же, как его учительнице литературы, которая обиделась на смешки в классе и больше не позволила себе и слова сказать от души. Что с них взять? Это же не дети, а отморозки какие-то, она не идиотка, чтобы им про Онегина и Татьяну втолковывать!
Она лежала и вспоминала, с какой готовностью Максим бросался выполнять ее просьбы, иногда даже невысказанные, как покровительственно огораживал ее от рутинных или не самых приятных дел, как петушился, входя с ней в ресторан, как гордо посматривал по сторонам, если она сидела рядом в его «жигуленке», и как старательно сдерживал желание, стараясь быть бережным и нежным. Он ее любил. Любил как умел. Любил, хоть никто никогда его этому не учил. Любил, хоть и не читал Толстого и Есенина. Любил, мучаясь и ненавидя себя за то, что любит, и ее за то, что она отказывает ему в этой способности, в этом желании, в этом праве. В единственном настоящем праве человека – любить. Кому-нибудь другому она сказала бы: «Прости, я полюбила другого», а ему только – «Не твое дело».
– Максим, – легонько коснулась она его вздрагивающего плеча. – Максим, прости… Пожалуйста, прости. Я тебе все объясню.
– Не трогай меня! – взвизгнул он, подскочил с кровати, захлебываясь слезами, искал свои вещи.
– Максим, подожди, давай поговорим, – снова попросила она, подавая ему рубашку.
Он вырвал у нее рубашку, смял в руке и бросил ей на прощание:
– А, пошла ты…
Поздно. Слишком поздно. Она уже ничего не может для него сделать. Оказывается, не всякую вину можно с себя снять. Надо спать. Спать. Завтра утром у Анютки операция.
***
Таню она застала деловитой и спокойной. Разве что ее бледное тонкое лицо выглядело еще бледнее и еще тоньше. На окошке рядом с Анюткиной кроватью лежал образок.
– Я с тобой побуду, пока операция не закончится, – предложила Ира.
– Не надо, это долго, и все равно ничего сразу не поймешь. Ты лучше в церковь сходи. Вот мне адрес записали, там икона чудотворная. Свечку поставь. А еще поставь Иоанну Крестителю и святому Пантелеймону. И на канон.
– А что такое канон?
– Это где все святые изображены, – пояснила Таня и улыбнулась. – С Божьей помощью все будет хорошо.
А ты усталая, нужно отдохнуть.
– Отдохну, – пообещала она. – Вот к Саше поеду и отдохну.
Ира в церкви была два раза. Один – когда крестилась сама, и второй – когда крестили Валерку. Собственно, сама она крестилась, чтобы стать Валеркиной крестной. Не брать же кого-то другого только потому, что Ира некрещеная, справедливо рассудила Ленка. Перед крещением пришлось отстоять службу, было душно и непонятно, о чем поют и что говорят. Священники, крестившие и ее и Валерку, показались Ире очень строгими и недовольными. Иру крестил пожилой и полный. Высоким голосом он отдавал приказания, куда встать, сколько раз перекреститься и что сказать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80