Я думал – сплю! Во, глянь: трясет по сю пору, щомер их изломай! И это мне, фронтовику, они по-немецкому командывают!
– Похмелись – трясти не будет! – строжился старшина участковый. – Похмелись! В тюрьме не дадут!
– Що? Кака така тюрьма?! – махорка сыпалась на его трясущиеся коленки под застиранными брюками. – Я думал – сплю! Я инвалид войны!
– У вас, значит, ничо не пропало? – спрашивал маму участковый.
– Ничо… – отвечала мама. – Чо у нас брать-то?
Участковый поглядел на печь, на черную тарелку радиодинамика, на свой протокол:
– Ну… облигации там… Проверь!
– Ой, Миша! Да кому они нужны-то эти самые объе…
– …гации! – ловко вставил дядя Ананий. Никто, кроме меня, не оценил его ловкости и не засмеялся.
Я смеялся и не знал, что Толик Богданов был среди грабителей, что готовился в дальнейшие бега и что по-деловому прихватил с собой мое стеганое одеяло с пододеяльником в полоску.
… То, что человек может переживать мнимое пережитое острее, чем настоящее, – загадка. Память догоняет, как истязающий кнут. Если повезет, конечно. Тогда и осознаешь свои грехи.
Я так и не смог обидеться на Толика. За что было обижаться? Я – в отца, а тот последнюю рубаху, бывало, отдаст. Разве плохо я научился играть на гитаре? А расплатился алым стеганым одеялом. Много позже, когда профессия перестала кормить, гитара помогала мне добывать хлеб насущный. Толя подвигнул меня заняться речью, и я увлекся, стал литератором и ученым. На что обижаться, если счастливо пожил среди настоящих людей?
Эти люди из моего детства ломали камень вручную. Они рвали его аммоналом, они мерзли в балках, землянках, вагончиках – они строили завод. Им позже всучили ваучеры: теперь вы акционеры. Первостроитель, а ныне акционер, дед Клюкин плакал от радости – обломилось и ему, как от куска медовых сот! А уж сколько он горя видел – про то, как говорили в старину, знают лишь его грудь да подоплека. Дряхлые, уже схоронившие жен, сядут они с земляком Ананием да со старым козаком Гринько выпивать пшеничную – дед Ананий-то все деду Клюкину подливает:
– Пей, Исидорыч: ты больше горя видел! А щас, вишь, наша берет!
И Гриц каже:
– Та пий, куме! На тiм свити не пiдносят рабу Бiжэму горшки, гей, гей!..
– Мы – не рабы!
– Рабы – не мы! – грозится в небо пальцем Исидорыч.
А козак Гриц розмовляе:
– Раби сього свiту будуть рабами й на тiм свiтi…
– Эх, пить будем, гулять будем, а смерть придет – помирать будем! – орет Исидорыч, пучит глаза и – в загашник за четком. – Была-не была: рупь добыла, овес продаст – ишо рупь даст! – шинкует он присловья, как октябрьскую капусту.
А птички кругом поют. А козак Гриц на черные глаза уже слезу пустил от умиления чувств. И, тех птичек небесных перебивая, мовит:
– Гей! У неньке – файно було, мiй дiду каже! У в день похорону витягли човен на берег… Оперли на пiдпори, а наоколо поставили, каже, iдоли в формi людын. На човен поставят лавку, застелют килимами, грецьким шовком i виложат шовковими подушками… A вгорi над нею зробили намет, со робила баба, що доглядала всix тих приготовань, вона ж забивае дiвчину; ii звуть, каже, «ангелом смiрти». Небiжчика одягнут, як найбогатше: в шовкову свиту з золотими удзиками, на голову соболеву шапку з золотым вiрхом – i посадят в каметi на лавi, пiдперши подушками! Коло нього поклали, каже мiй дiду, напиток, овочi й пахучi рослини та зброю його; розтяли собаку й кусиi ii положили теж коло нього; теж зробили з двома кiньми, поганявши ix перед ним, з двома коровами, пiвнем i куркою… Хо!
Да позевнет этак Гриц с потягом, да и слезу утрет:
– Ни-и-и, козаче… Туточки, кажу, тiж файно! Гей!
Дважды раскулаченный Исидорыч рад уважению от властей и соседей. Хряпнет тюбетейкой, как у Максима Горького, оземь, штанину завернет, чтоб «не заело», молодецки скакнет на велосипед – и в магазин за еще одной.
Он дожил почти до ста лет. Он вставил ваучер в рамку. Он повесил ту рамку за петельку на стенку, среди почетных грамот исоусированных фотопортретов. Позже, когда все лохи обменяли «чубики» на слезу зеленого змия, умный дед Клюкин оставался верующим в именной капитал. Он умер с улыбкой в обнимку с ваучером. И никакой ему не надо уже шелковой свитки с собольими шапками.
Жора Хара, как и предсказывал Толик Богданов, стал ментом. Окончил заочно свердловский юрфак. Вышел в ментовские генералы. Сам жулик, он загубил много невинных душ, пока понял, что сам жулик. Его греческий родственник с Кавказа заправляет теперь всей хлебной торговлей в крае…
За минувшее после расстрела Верховного Совета десятилетие с карты России сметено одиннадцать тысяч сел и двести девяносто маленьких, как наш Китаевск, городков! Это называется, их как Фома куваржонкой смахнул. Еще тринадцать тысяч деревень – малых речушек, впадающих в русское море, – лишь числятся живыми. Вычеркнуть их из реестров живых населенных пунктов не могут потому, что там кто-то остался прописан… Но главное – эти «мертвые души» голосуют. И голосуют они за смерть своих родных – тех, кто жив и дышит.
Так жили мы, Божий дети, в счастье неведения.
В это же время «центровые» дети жили как иностранцы в колониальной туземной сторонке. В итоге в этой стране иностранцами оказались дети рабочих бараков…
17
«Мало земель в свете, где Природа столь милостива к людям, как в России, изобильной ея дарами. В садах и огородах множество вкусных плодов и ягод: груш, яблок, слив, дынь, арбузов, огурцов, вишни, малины, клубники, смородины, самые леса и луга служат вместо огородов. Неизмеримые равнины покрыты хлебом: пшеницею, рожью, ячменем, овсом, горохом, гречею, просом. Изобилие рождает дешевизну: четверть пшеницы стоит обыкновенно не более двух алтын…» (Н. М. Карамзин).
Нынче же оглядись и увидишь: Россия окончательно превратилась в колонию содомической Москвы.
А в прошлом двадцатом веке в сельском городке Китаевске хорошо жилось тем, кто ни на какие коврижки не променяет степного, чистого воздуха, бесчисленных синих озер и цветущих под окнами домов розовых мальв да бордовых георгинов – на городские собачьи скверы.
Зимой на стеклах окон расцветали букетами снега и льды, очень полезные в похмелье, когда упадешь в них то одной щекой, то второй.
Зимой сельские горожане шли на подледную рыбалку, а летом – выезжали в степь на шашлыки или, как любил произнести кавказский грека Хара, «на щашлыки» – с ударением на «ы». Красноглазый Грека – Иван Георгиевич Хара – был одним из главных воротил в торговле житом. Он метил в депутаты, то есть хотел стать всенародно избранным людьми городка Китаевска и выражать интересы своих будущих доверителей словами и телом. Тело его смотрелось как пыльный мешок с житом. Русская журналистка Наташа Хмыз, которую он «танцевал», звала Греку глупым пингвином с ударением на первую «и».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67
– Похмелись – трясти не будет! – строжился старшина участковый. – Похмелись! В тюрьме не дадут!
– Що? Кака така тюрьма?! – махорка сыпалась на его трясущиеся коленки под застиранными брюками. – Я думал – сплю! Я инвалид войны!
– У вас, значит, ничо не пропало? – спрашивал маму участковый.
– Ничо… – отвечала мама. – Чо у нас брать-то?
Участковый поглядел на печь, на черную тарелку радиодинамика, на свой протокол:
– Ну… облигации там… Проверь!
– Ой, Миша! Да кому они нужны-то эти самые объе…
– …гации! – ловко вставил дядя Ананий. Никто, кроме меня, не оценил его ловкости и не засмеялся.
Я смеялся и не знал, что Толик Богданов был среди грабителей, что готовился в дальнейшие бега и что по-деловому прихватил с собой мое стеганое одеяло с пододеяльником в полоску.
… То, что человек может переживать мнимое пережитое острее, чем настоящее, – загадка. Память догоняет, как истязающий кнут. Если повезет, конечно. Тогда и осознаешь свои грехи.
Я так и не смог обидеться на Толика. За что было обижаться? Я – в отца, а тот последнюю рубаху, бывало, отдаст. Разве плохо я научился играть на гитаре? А расплатился алым стеганым одеялом. Много позже, когда профессия перестала кормить, гитара помогала мне добывать хлеб насущный. Толя подвигнул меня заняться речью, и я увлекся, стал литератором и ученым. На что обижаться, если счастливо пожил среди настоящих людей?
Эти люди из моего детства ломали камень вручную. Они рвали его аммоналом, они мерзли в балках, землянках, вагончиках – они строили завод. Им позже всучили ваучеры: теперь вы акционеры. Первостроитель, а ныне акционер, дед Клюкин плакал от радости – обломилось и ему, как от куска медовых сот! А уж сколько он горя видел – про то, как говорили в старину, знают лишь его грудь да подоплека. Дряхлые, уже схоронившие жен, сядут они с земляком Ананием да со старым козаком Гринько выпивать пшеничную – дед Ананий-то все деду Клюкину подливает:
– Пей, Исидорыч: ты больше горя видел! А щас, вишь, наша берет!
И Гриц каже:
– Та пий, куме! На тiм свити не пiдносят рабу Бiжэму горшки, гей, гей!..
– Мы – не рабы!
– Рабы – не мы! – грозится в небо пальцем Исидорыч.
А козак Гриц розмовляе:
– Раби сього свiту будуть рабами й на тiм свiтi…
– Эх, пить будем, гулять будем, а смерть придет – помирать будем! – орет Исидорыч, пучит глаза и – в загашник за четком. – Была-не была: рупь добыла, овес продаст – ишо рупь даст! – шинкует он присловья, как октябрьскую капусту.
А птички кругом поют. А козак Гриц на черные глаза уже слезу пустил от умиления чувств. И, тех птичек небесных перебивая, мовит:
– Гей! У неньке – файно було, мiй дiду каже! У в день похорону витягли човен на берег… Оперли на пiдпори, а наоколо поставили, каже, iдоли в формi людын. На човен поставят лавку, застелют килимами, грецьким шовком i виложат шовковими подушками… A вгорi над нею зробили намет, со робила баба, що доглядала всix тих приготовань, вона ж забивае дiвчину; ii звуть, каже, «ангелом смiрти». Небiжчика одягнут, як найбогатше: в шовкову свиту з золотими удзиками, на голову соболеву шапку з золотым вiрхом – i посадят в каметi на лавi, пiдперши подушками! Коло нього поклали, каже мiй дiду, напиток, овочi й пахучi рослини та зброю його; розтяли собаку й кусиi ii положили теж коло нього; теж зробили з двома кiньми, поганявши ix перед ним, з двома коровами, пiвнем i куркою… Хо!
Да позевнет этак Гриц с потягом, да и слезу утрет:
– Ни-и-и, козаче… Туточки, кажу, тiж файно! Гей!
Дважды раскулаченный Исидорыч рад уважению от властей и соседей. Хряпнет тюбетейкой, как у Максима Горького, оземь, штанину завернет, чтоб «не заело», молодецки скакнет на велосипед – и в магазин за еще одной.
Он дожил почти до ста лет. Он вставил ваучер в рамку. Он повесил ту рамку за петельку на стенку, среди почетных грамот исоусированных фотопортретов. Позже, когда все лохи обменяли «чубики» на слезу зеленого змия, умный дед Клюкин оставался верующим в именной капитал. Он умер с улыбкой в обнимку с ваучером. И никакой ему не надо уже шелковой свитки с собольими шапками.
Жора Хара, как и предсказывал Толик Богданов, стал ментом. Окончил заочно свердловский юрфак. Вышел в ментовские генералы. Сам жулик, он загубил много невинных душ, пока понял, что сам жулик. Его греческий родственник с Кавказа заправляет теперь всей хлебной торговлей в крае…
За минувшее после расстрела Верховного Совета десятилетие с карты России сметено одиннадцать тысяч сел и двести девяносто маленьких, как наш Китаевск, городков! Это называется, их как Фома куваржонкой смахнул. Еще тринадцать тысяч деревень – малых речушек, впадающих в русское море, – лишь числятся живыми. Вычеркнуть их из реестров живых населенных пунктов не могут потому, что там кто-то остался прописан… Но главное – эти «мертвые души» голосуют. И голосуют они за смерть своих родных – тех, кто жив и дышит.
Так жили мы, Божий дети, в счастье неведения.
В это же время «центровые» дети жили как иностранцы в колониальной туземной сторонке. В итоге в этой стране иностранцами оказались дети рабочих бараков…
17
«Мало земель в свете, где Природа столь милостива к людям, как в России, изобильной ея дарами. В садах и огородах множество вкусных плодов и ягод: груш, яблок, слив, дынь, арбузов, огурцов, вишни, малины, клубники, смородины, самые леса и луга служат вместо огородов. Неизмеримые равнины покрыты хлебом: пшеницею, рожью, ячменем, овсом, горохом, гречею, просом. Изобилие рождает дешевизну: четверть пшеницы стоит обыкновенно не более двух алтын…» (Н. М. Карамзин).
Нынче же оглядись и увидишь: Россия окончательно превратилась в колонию содомической Москвы.
А в прошлом двадцатом веке в сельском городке Китаевске хорошо жилось тем, кто ни на какие коврижки не променяет степного, чистого воздуха, бесчисленных синих озер и цветущих под окнами домов розовых мальв да бордовых георгинов – на городские собачьи скверы.
Зимой на стеклах окон расцветали букетами снега и льды, очень полезные в похмелье, когда упадешь в них то одной щекой, то второй.
Зимой сельские горожане шли на подледную рыбалку, а летом – выезжали в степь на шашлыки или, как любил произнести кавказский грека Хара, «на щашлыки» – с ударением на «ы». Красноглазый Грека – Иван Георгиевич Хара – был одним из главных воротил в торговле житом. Он метил в депутаты, то есть хотел стать всенародно избранным людьми городка Китаевска и выражать интересы своих будущих доверителей словами и телом. Тело его смотрелось как пыльный мешок с житом. Русская журналистка Наташа Хмыз, которую он «танцевал», звала Греку глупым пингвином с ударением на первую «и».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67