Причем хождение боны будут иметь только в зоне. Тогда с денежным обращением у нас опять все будет в порядке.
Знаете, как они все здорово придумали? В каждом лагере свои собственные боны ввели. До того доходило, что даже на разных лагпунктах ввели разные боны. Чтобы чего не вышло. Чтобы не было никакого стимула тащить дензнаки не то чтобы на материк, а и за пятьдесят километров.
А вот теперь вы задумайтесь. Кому, если не считать нескольких десятков начальников в Москве, эта гениальная затея была выгодна? Да никому! Ворам точно не была выгодна, она напрямую подрывала их жизненные интересы. Лагерному руководству тоже не была выгодна. Почему — догадайтесь сами. Сопровождавшим вагоны стрелкам — прямой убыток. Да и московским начальникам, по большому счету, эта затея выгодна была очень недолго. Когда свои премии и ордена они за нее получили, затея стала им неинтересна.
А наш народ не любит, чтобы никому не было выгодно. Когда никому не выгодно, у нас непременно что-нибудь происходит.
Я случайно наткнулся на один загадочный документ. Примерно конец сороковых или самое начало пятидесятых. Главное управление лагерей категорически запрещало завоз и реализацию в зоне мужских, а также женских, наручных часов.
Вот, подумал я, как интересно. С чего бы это вдруг такая немилость к наручным часам? Не иначе как кровавые бериевские палачи решили скрыть от несчастных заключенных, сколько им, заключенным, приходится вкалывать на лесоповале. Вот ведь какие жестокие негодяи.
Вы, наверное, тоже так подумали. А зря.
Все куда проще было. Собрались воры, пошуршали неконвертируемыми бонами, пораскинули мозгами и дали знать оставшимся на воле коллегам, что надо делать. Коллеги свистнули своим людям в системе розничной торговли, и в зоны эшелонами пошли наручные часы. По тем временам дефицит номер один.
Надо еще объяснять? Касса. Получка. Неприметный мужичок. Треть зарплаты в бонах. Ларек. Часы — на все. Поутру сгибающиеся от непосильной тяжести верблюды выносят из зоны коробочки с часами. Их уже поджидает, потирающий от радости руки, директор вольного магазина. За его спиной у еще не открывшегося магазина очередь, все ждут. Вечером те же верблюды вносят в зону выручку. Дальше по старой схеме. Вагон. Стрелки. Подвал.
Ну ладно. Ну запретили часы. Напугали ежа этой самой. Вы сомневаетесь, что максимум через месяц было придумано что-то новенькое? Я ни минуты не сомневаюсь.
А историю эту я вот зачем рассказал. В те далекие времена у нас было принято так. Если сегодня что-то решили, то сегодня же должны и исполнить. Лучше, чтобы еще вчера. Но крайний срок — завтра. А то в лагерную пыль сотрут.
Тут надо отметить, что так оно и получалось. Сказано, к примеру, чтобы назавтра на Кавказе ни одного чеченца не было — и пожалуйста. Утром проснулись — ни одного нет.
Сказано, чтобы завтра во всех местах лишения свободы были боны в необходимых количествах, — и хоть ты застрелись, а должны быть. Где хочешь бери, из чего хочешь делай. В Вятлаге из чайных пачек картинки резали и лагерной печатью освящали. В Ленской зоне из отработавших свое шин делали квадратики и жгли клеймом.
А в зоне под Кандымом подсуетились. Завезли из Иркутска невесть как уцелевшие колчаковские деньги и раздали в получку. Читали зеки, что грозит им за подделку невиданных купюр с двуглавым орлами, и животики надрывали. Смешно было до колик.
Глава 34
Рефлексия
Больше всего Адриана беспокоило нарастающее чувство неуверенности в себе. Он постоянно ощущал свою чужеродность, которая не исчезала, что бы он ни предпринимал. Стоило ему показаться на людях, как в нем безошибочно, с первого взгляда, распознавали иностранца. Это было как в Японии, где белый человек сразу же бросался в глаза, будто неряшливая капля мороженого на вечернем костюме. Но в Японии это объяснялось вполне рациональным образом. А здесь никаких рациональных объяснений обнаружить не удавалось.
Сначала он решил, что все дело в белой лайковой куртке и длиннокозырной кепке «Go Blue». Запрятал их в чемодан и остался в тельняшке и пятнистых военных штанах. Но все равно каждый раз, когда Адриан спускался в холл гостиницы «Волга», стараясь не слишком грохотать черными военными ботинками, находящиеся там люди прерывали свои разговоры на полуслове и разворачивались в его сторону, одни — стесняясь своего любопытства, а другие — даже не пытаясь его скрыть.
Он сменил лайковую куртку на синий китайский пуховик, похожий на те, в которых ходила половина города, но это ничего не изменило. Он перестал улыбаться, разговаривая с кассирами и таксистами, специально отрепетировал перед зеркалом хмуро-озабоченное выражение лица, наблюдаемое им повсеместно, но стоило ему с этим выражением лица появиться в ресторане, как к нему сразу же подлетели два официанта и один из них сообщил:
— Господ интуристов вот в том зале обслуживают. Прямо и направо. У вас что-то болит? Врача не надо?
Он упорно вслушивался в речь находящихся рядом людей, заучивая слова и запоминая интонации. Но разученная им фраза: «К картинной галерее, шеф, два счетчика плачу» — тут же вызвала обычную реакцию: «Вы откуда русский так хорошо знаете?»
Однако еще сильнее, чем это внешнее выпадение из окружающего его мира, Адриана угнетало ощущение какого-то непреодолимого барьера, мешающего понимать окружающих его людей. Ощущение это возникло не сразу. В Москве, рядом с полковником Крякиным и Борисом Шнейдерманом, его еще не было. Беседы с секретаршей Ларисой и госпожой Икки, демократическим композитором и отчаявшимся руководством свекловодческого совхоза, даже с жуликом в пастырском сюртуке, — все это не слишком выходило за привычные рамки, хотя и отдавало некой экзотикой. И бессмысленная презентация фонда, никому не нужная тогда и заведомо не нужная теперь, с озлобленными серыми прокурорами и дурацкой пьяной поездкой за город, хоть и не сильно, но напоминала дружескую вечеринку по поводу открытия художественной студии где-нибудь в Гринвич-Виллидж.
Впервые он почувствовал этот барьер, когда узбеки кормили его пловом, когда он совершенно неожиданно для себя ощутил странный разрыв в непрерывной ткани времени, когда ушедшие столетия, пропитанные сладким запахом баранины и пряным ароматом барбариса, обступили его, напирая и теснясь. Когда он, получивший не самое плохое в мире образование, вдруг оказался беспомощно бессловесным рядом с этими людьми, пришедшими из пахнущей кровью и конским потом вечности, в которой звенели, рассекая воздух, кривые сабли и колючие веревки затягивались на шеях побежденных, в которой детей выстраивали у телег и рубили тех, кто был выше колеса. А еще в этой вечности готовили плов и неспешно пили зеленый чай, пекли в земляных печах пресные лепешки, говорили о бессмертной любви и молились Аллаху, великому и милосердному, пасли скот и читали по звездам Великую книгу судеб.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82
Знаете, как они все здорово придумали? В каждом лагере свои собственные боны ввели. До того доходило, что даже на разных лагпунктах ввели разные боны. Чтобы чего не вышло. Чтобы не было никакого стимула тащить дензнаки не то чтобы на материк, а и за пятьдесят километров.
А вот теперь вы задумайтесь. Кому, если не считать нескольких десятков начальников в Москве, эта гениальная затея была выгодна? Да никому! Ворам точно не была выгодна, она напрямую подрывала их жизненные интересы. Лагерному руководству тоже не была выгодна. Почему — догадайтесь сами. Сопровождавшим вагоны стрелкам — прямой убыток. Да и московским начальникам, по большому счету, эта затея выгодна была очень недолго. Когда свои премии и ордена они за нее получили, затея стала им неинтересна.
А наш народ не любит, чтобы никому не было выгодно. Когда никому не выгодно, у нас непременно что-нибудь происходит.
Я случайно наткнулся на один загадочный документ. Примерно конец сороковых или самое начало пятидесятых. Главное управление лагерей категорически запрещало завоз и реализацию в зоне мужских, а также женских, наручных часов.
Вот, подумал я, как интересно. С чего бы это вдруг такая немилость к наручным часам? Не иначе как кровавые бериевские палачи решили скрыть от несчастных заключенных, сколько им, заключенным, приходится вкалывать на лесоповале. Вот ведь какие жестокие негодяи.
Вы, наверное, тоже так подумали. А зря.
Все куда проще было. Собрались воры, пошуршали неконвертируемыми бонами, пораскинули мозгами и дали знать оставшимся на воле коллегам, что надо делать. Коллеги свистнули своим людям в системе розничной торговли, и в зоны эшелонами пошли наручные часы. По тем временам дефицит номер один.
Надо еще объяснять? Касса. Получка. Неприметный мужичок. Треть зарплаты в бонах. Ларек. Часы — на все. Поутру сгибающиеся от непосильной тяжести верблюды выносят из зоны коробочки с часами. Их уже поджидает, потирающий от радости руки, директор вольного магазина. За его спиной у еще не открывшегося магазина очередь, все ждут. Вечером те же верблюды вносят в зону выручку. Дальше по старой схеме. Вагон. Стрелки. Подвал.
Ну ладно. Ну запретили часы. Напугали ежа этой самой. Вы сомневаетесь, что максимум через месяц было придумано что-то новенькое? Я ни минуты не сомневаюсь.
А историю эту я вот зачем рассказал. В те далекие времена у нас было принято так. Если сегодня что-то решили, то сегодня же должны и исполнить. Лучше, чтобы еще вчера. Но крайний срок — завтра. А то в лагерную пыль сотрут.
Тут надо отметить, что так оно и получалось. Сказано, к примеру, чтобы назавтра на Кавказе ни одного чеченца не было — и пожалуйста. Утром проснулись — ни одного нет.
Сказано, чтобы завтра во всех местах лишения свободы были боны в необходимых количествах, — и хоть ты застрелись, а должны быть. Где хочешь бери, из чего хочешь делай. В Вятлаге из чайных пачек картинки резали и лагерной печатью освящали. В Ленской зоне из отработавших свое шин делали квадратики и жгли клеймом.
А в зоне под Кандымом подсуетились. Завезли из Иркутска невесть как уцелевшие колчаковские деньги и раздали в получку. Читали зеки, что грозит им за подделку невиданных купюр с двуглавым орлами, и животики надрывали. Смешно было до колик.
Глава 34
Рефлексия
Больше всего Адриана беспокоило нарастающее чувство неуверенности в себе. Он постоянно ощущал свою чужеродность, которая не исчезала, что бы он ни предпринимал. Стоило ему показаться на людях, как в нем безошибочно, с первого взгляда, распознавали иностранца. Это было как в Японии, где белый человек сразу же бросался в глаза, будто неряшливая капля мороженого на вечернем костюме. Но в Японии это объяснялось вполне рациональным образом. А здесь никаких рациональных объяснений обнаружить не удавалось.
Сначала он решил, что все дело в белой лайковой куртке и длиннокозырной кепке «Go Blue». Запрятал их в чемодан и остался в тельняшке и пятнистых военных штанах. Но все равно каждый раз, когда Адриан спускался в холл гостиницы «Волга», стараясь не слишком грохотать черными военными ботинками, находящиеся там люди прерывали свои разговоры на полуслове и разворачивались в его сторону, одни — стесняясь своего любопытства, а другие — даже не пытаясь его скрыть.
Он сменил лайковую куртку на синий китайский пуховик, похожий на те, в которых ходила половина города, но это ничего не изменило. Он перестал улыбаться, разговаривая с кассирами и таксистами, специально отрепетировал перед зеркалом хмуро-озабоченное выражение лица, наблюдаемое им повсеместно, но стоило ему с этим выражением лица появиться в ресторане, как к нему сразу же подлетели два официанта и один из них сообщил:
— Господ интуристов вот в том зале обслуживают. Прямо и направо. У вас что-то болит? Врача не надо?
Он упорно вслушивался в речь находящихся рядом людей, заучивая слова и запоминая интонации. Но разученная им фраза: «К картинной галерее, шеф, два счетчика плачу» — тут же вызвала обычную реакцию: «Вы откуда русский так хорошо знаете?»
Однако еще сильнее, чем это внешнее выпадение из окружающего его мира, Адриана угнетало ощущение какого-то непреодолимого барьера, мешающего понимать окружающих его людей. Ощущение это возникло не сразу. В Москве, рядом с полковником Крякиным и Борисом Шнейдерманом, его еще не было. Беседы с секретаршей Ларисой и госпожой Икки, демократическим композитором и отчаявшимся руководством свекловодческого совхоза, даже с жуликом в пастырском сюртуке, — все это не слишком выходило за привычные рамки, хотя и отдавало некой экзотикой. И бессмысленная презентация фонда, никому не нужная тогда и заведомо не нужная теперь, с озлобленными серыми прокурорами и дурацкой пьяной поездкой за город, хоть и не сильно, но напоминала дружескую вечеринку по поводу открытия художественной студии где-нибудь в Гринвич-Виллидж.
Впервые он почувствовал этот барьер, когда узбеки кормили его пловом, когда он совершенно неожиданно для себя ощутил странный разрыв в непрерывной ткани времени, когда ушедшие столетия, пропитанные сладким запахом баранины и пряным ароматом барбариса, обступили его, напирая и теснясь. Когда он, получивший не самое плохое в мире образование, вдруг оказался беспомощно бессловесным рядом с этими людьми, пришедшими из пахнущей кровью и конским потом вечности, в которой звенели, рассекая воздух, кривые сабли и колючие веревки затягивались на шеях побежденных, в которой детей выстраивали у телег и рубили тех, кто был выше колеса. А еще в этой вечности готовили плов и неспешно пили зеленый чай, пекли в земляных печах пресные лепешки, говорили о бессмертной любви и молились Аллаху, великому и милосердному, пасли скот и читали по звездам Великую книгу судеб.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82