Еще двое лежали на ветках. Один свернулся калачиком, выпятил круглую спину к огню и не шевелился. Другой – длинный и белый, как макаронина, парнишка смотрел на консервную банку, которая стояла рядом с больным. Я заметил, что в ней было немного воды. Да, тут без воды пропадешь, что и говорить. Носилки Тобогоев, видно, делал? Рюкзаки. Ворох грязных бинтов. Этого-то добра я еще принес.
Собака вниз кинулась и завизжала. Там зашевелились кусты. Тобогоев крикнул:
– Несете?
– Несем!
– Несут, однако, – сказал Тобогоев больному, и тот сразу схватил консервную банку. Он даже на локте не мог приподняться из-за палки, привязанной к телу. Вытянул шею и губы, перелил воду в рот. Ее и было-то два глотка, не больше.
– Вчера целый день, – услыхал я голос Симагина. – А теперь за час туда-обратно.
Он узнал меня и сильно обрадовался, хотя виду не подал, только руку тиснул. Занялся тут же Легостаевым, поит его досыта. Ага, а вот этот, видно, тот самый отдыхающий. Нахохлился в сторонке, часто дышит от подъема, курит. Значит, нас шестеро, Тобогоев не в счет, слаб. Пятеро. Это ничего еще. А они совсем немного его подняли от реки! Да это-то понятно: слабосильная команда, видать, подобралась. Парнишка в городской куртке пьет из кастрюли, как Легостаев, едва голову поднимает. Заболел или раскис? И другой проснулся. Он, конечно, покрепче в плечах, но страшный, оброс весь, глаза мутные, и кашляет со свистом, хватается за грудь. Может, простудился?
Завтрак готовить не стали, вскипятили чайник. Это правильно, потому что время-то идет. Я вывалил из своего рюкзака все, что было. Она мне, оказывается, моя-то, насовала туда между делом добра, вчера вечером я и не докопался. Шаньги, шматок сала, сыр, яйца вкрутую, свежий лук, кусок маралятины с чесноком, копченые чебаки, масло в банке и даже обжаренный куренок. А я-то перед ночью еще подумал, почему это рюкзак прижимается к спине.
– Цыпленка – Виктору, – сказал Симагин.
Он отложил в сторону ракеты, и мы взялись. Черного парня даже трясло, когда он брал еду. А городской таращил на него круглые, будто пуговицы, глаза, и видно, ему было противно. Никто не говорил за едой. Эти двое бирючили, молчали с тех пор, как я пришел. И отдыхающий тоже ни слова, только один Симагин спросил про вертолет, и я сказал, что никуда он не делся, дежурит на Беле и сегодня будет летать, если погода.
Поначалу я спереди взялся сам, пусть, думаю, двое отдыхают пока, на пересменку оно пойдет лучше, но сразу же от ночлега такой крутяк вздыбил, что надо было лезть боком, хвататься за кусты, и одному тут никак не выходило. Подскочил отдыхающий, я ему уступил одну ручку носилок, сразу стало легче. Крутяк этот мы с ходу одолели и порядочно запыхались. Я тут понял, почему они поднялись за день всего на пятьсот метров. Больной был не так тяжелым, как неудобным. Его нельзя трясти, резко вскидывать, но самое страшное – уронить таксатора на камни. И руки сильно оттягивало, но не от тяжести, а оттого, что носилки мы все время держали на жилах. На небольшом уступчике затеял я связать наплечные лямки из рюкзачных ремней и подпояски. Кусок веревки к месту подошел. Другие тоже наладили себе такую сбрую, и Симагин даже ругнул меня – где, мол, раньше-то ты был, золотая голова!
Это у меня-то этакая голова? Скажет тоже! С детства я пень пнем, ученье от этого еще у меня не пошло, а книги читать так и не привык. Возьму другой раз зимой численник со стены, перелистну два раза и засыпаю.
С лямками куда легче пошло. Где поровней, я лез передом один, а сзади менялись все время. Парнишка, которого называли каким-то кошачьим именем, совсем почти не мог нести, только поддерживал.
– Что? – спрашивал его Симагин на привале. – Ощетинились, а?
– Не могу.
– Вверх всегда приходится через «не могу». Пошли?
Я медленно поднимался, а отдыхающий не давал мне первому встать, вскакивал. Нарочно он это, что ли? Или силы у него больше, чем у меня? А черный тот парень, видно, вконец ослабел. Вначале еще хватался за ручку, а потом отстал. Кому я удивлялся, это таксатору. Он пока ни разу не пикнул, хотя мы его сдавливали носилками с боков, иногда потряхивали. На остановках я заглядывал ему в лицо: живой или нет? Симагин не давал много отдыхать, поднимал, мы кое-как продвигались по тропе на десяток саженей и снова садились отдышаться.
Тропа пошла кривулинами. Когда спускался, я заметил это место. Неужели мы так невысоко поднялись? Отсюда еще, наверно, с версту до поляны будет, не меньше. Это по прямой, а повороты удлиняют тропу вдвое, если не втрое. Одно утешало, что ближе к Яме подъем станет, помнится, поотложе.
День давно уже разлился, на гольцах, должно быть, ясный и жаркий, а у нас еще не сошла сырость, не высох на траве и кустах вчерашний дождь. И тропа была сырая. Чтобы не оскользнуться в глинистых местах, приходилось ставить сапог ребром, вдавливать каблуки, приседать с носилками и просить Симагина, чтобы они снизу, ради бога, не подталкивали их, пока нога не станет потверже. Потом Тобогоев заметил, как я танцую, пошел с рюкзаком передом, начал бить в глине ступеньки, и совсем стало идти не тяжело. Еще и потому, знать, что глина лепилась в отложинах, где ливневую и полую воду замедляло, закручивало, и она очищалась. Если бы тут большой спад – вымыло бы все до блеска и по крутяку не взять бы так быстро…
Мы миновали глинистое место, пошли сухой щебенкой, и тропа снова полезла на отвес, закрутилась в больших камнях. В прогалину ударило солнце, сразу сделалось жарко, пить захотелось. Я знал, что воды у нас нет – кастрюлю выпили сразу, а чайник вскипятили. Была, правда, фляжка у Симагина, однако про эту запретную воду и думать не стоило – мы по глотку спаивали ее таксатору, а он просил пить все чаще. И просил не жалобно, что в его положении было бы понятно и простительно, он просто говорил своим голосом:
– Ребята, попить дайте.
От этого голоса у меня становилось покойнее на душе, и у других, наверно, тоже – ведь инженер верил в нас, хотя мы сами, кажется, не верили. Таким макаром мы протянем его до гольцов еще три дня, не меньше, а он уже сколько дней без поддержки уколами или чем там еще, уж не знаю. Что у него сейчас под бинтами делается, жутко подумать. Заражение уже есть, наверно, потому что горит весь. Губы обметало, лицо и шея в каком-то жирном поту. И пахнет от него сильно.
А шум Тушкема приметно слабел. Снизу уже почти ничего не доносило, лишь камень на той стороне урочища давал слабый отбой. Мы все же продвигались!
Вертолет? Он! Положить носилки нельзя – тропа тут была узкой, и мы держали таксатора на весу. Вертолет зашел с гольцов, прогремел над нами, потянул вниз по Тушкему, потом сделал еще один заход, слил вниз свой рев с отбойным шумом реки и затих. Увидеть нас под густым пологом леса было нельзя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137
Собака вниз кинулась и завизжала. Там зашевелились кусты. Тобогоев крикнул:
– Несете?
– Несем!
– Несут, однако, – сказал Тобогоев больному, и тот сразу схватил консервную банку. Он даже на локте не мог приподняться из-за палки, привязанной к телу. Вытянул шею и губы, перелил воду в рот. Ее и было-то два глотка, не больше.
– Вчера целый день, – услыхал я голос Симагина. – А теперь за час туда-обратно.
Он узнал меня и сильно обрадовался, хотя виду не подал, только руку тиснул. Занялся тут же Легостаевым, поит его досыта. Ага, а вот этот, видно, тот самый отдыхающий. Нахохлился в сторонке, часто дышит от подъема, курит. Значит, нас шестеро, Тобогоев не в счет, слаб. Пятеро. Это ничего еще. А они совсем немного его подняли от реки! Да это-то понятно: слабосильная команда, видать, подобралась. Парнишка в городской куртке пьет из кастрюли, как Легостаев, едва голову поднимает. Заболел или раскис? И другой проснулся. Он, конечно, покрепче в плечах, но страшный, оброс весь, глаза мутные, и кашляет со свистом, хватается за грудь. Может, простудился?
Завтрак готовить не стали, вскипятили чайник. Это правильно, потому что время-то идет. Я вывалил из своего рюкзака все, что было. Она мне, оказывается, моя-то, насовала туда между делом добра, вчера вечером я и не докопался. Шаньги, шматок сала, сыр, яйца вкрутую, свежий лук, кусок маралятины с чесноком, копченые чебаки, масло в банке и даже обжаренный куренок. А я-то перед ночью еще подумал, почему это рюкзак прижимается к спине.
– Цыпленка – Виктору, – сказал Симагин.
Он отложил в сторону ракеты, и мы взялись. Черного парня даже трясло, когда он брал еду. А городской таращил на него круглые, будто пуговицы, глаза, и видно, ему было противно. Никто не говорил за едой. Эти двое бирючили, молчали с тех пор, как я пришел. И отдыхающий тоже ни слова, только один Симагин спросил про вертолет, и я сказал, что никуда он не делся, дежурит на Беле и сегодня будет летать, если погода.
Поначалу я спереди взялся сам, пусть, думаю, двое отдыхают пока, на пересменку оно пойдет лучше, но сразу же от ночлега такой крутяк вздыбил, что надо было лезть боком, хвататься за кусты, и одному тут никак не выходило. Подскочил отдыхающий, я ему уступил одну ручку носилок, сразу стало легче. Крутяк этот мы с ходу одолели и порядочно запыхались. Я тут понял, почему они поднялись за день всего на пятьсот метров. Больной был не так тяжелым, как неудобным. Его нельзя трясти, резко вскидывать, но самое страшное – уронить таксатора на камни. И руки сильно оттягивало, но не от тяжести, а оттого, что носилки мы все время держали на жилах. На небольшом уступчике затеял я связать наплечные лямки из рюкзачных ремней и подпояски. Кусок веревки к месту подошел. Другие тоже наладили себе такую сбрую, и Симагин даже ругнул меня – где, мол, раньше-то ты был, золотая голова!
Это у меня-то этакая голова? Скажет тоже! С детства я пень пнем, ученье от этого еще у меня не пошло, а книги читать так и не привык. Возьму другой раз зимой численник со стены, перелистну два раза и засыпаю.
С лямками куда легче пошло. Где поровней, я лез передом один, а сзади менялись все время. Парнишка, которого называли каким-то кошачьим именем, совсем почти не мог нести, только поддерживал.
– Что? – спрашивал его Симагин на привале. – Ощетинились, а?
– Не могу.
– Вверх всегда приходится через «не могу». Пошли?
Я медленно поднимался, а отдыхающий не давал мне первому встать, вскакивал. Нарочно он это, что ли? Или силы у него больше, чем у меня? А черный тот парень, видно, вконец ослабел. Вначале еще хватался за ручку, а потом отстал. Кому я удивлялся, это таксатору. Он пока ни разу не пикнул, хотя мы его сдавливали носилками с боков, иногда потряхивали. На остановках я заглядывал ему в лицо: живой или нет? Симагин не давал много отдыхать, поднимал, мы кое-как продвигались по тропе на десяток саженей и снова садились отдышаться.
Тропа пошла кривулинами. Когда спускался, я заметил это место. Неужели мы так невысоко поднялись? Отсюда еще, наверно, с версту до поляны будет, не меньше. Это по прямой, а повороты удлиняют тропу вдвое, если не втрое. Одно утешало, что ближе к Яме подъем станет, помнится, поотложе.
День давно уже разлился, на гольцах, должно быть, ясный и жаркий, а у нас еще не сошла сырость, не высох на траве и кустах вчерашний дождь. И тропа была сырая. Чтобы не оскользнуться в глинистых местах, приходилось ставить сапог ребром, вдавливать каблуки, приседать с носилками и просить Симагина, чтобы они снизу, ради бога, не подталкивали их, пока нога не станет потверже. Потом Тобогоев заметил, как я танцую, пошел с рюкзаком передом, начал бить в глине ступеньки, и совсем стало идти не тяжело. Еще и потому, знать, что глина лепилась в отложинах, где ливневую и полую воду замедляло, закручивало, и она очищалась. Если бы тут большой спад – вымыло бы все до блеска и по крутяку не взять бы так быстро…
Мы миновали глинистое место, пошли сухой щебенкой, и тропа снова полезла на отвес, закрутилась в больших камнях. В прогалину ударило солнце, сразу сделалось жарко, пить захотелось. Я знал, что воды у нас нет – кастрюлю выпили сразу, а чайник вскипятили. Была, правда, фляжка у Симагина, однако про эту запретную воду и думать не стоило – мы по глотку спаивали ее таксатору, а он просил пить все чаще. И просил не жалобно, что в его положении было бы понятно и простительно, он просто говорил своим голосом:
– Ребята, попить дайте.
От этого голоса у меня становилось покойнее на душе, и у других, наверно, тоже – ведь инженер верил в нас, хотя мы сами, кажется, не верили. Таким макаром мы протянем его до гольцов еще три дня, не меньше, а он уже сколько дней без поддержки уколами или чем там еще, уж не знаю. Что у него сейчас под бинтами делается, жутко подумать. Заражение уже есть, наверно, потому что горит весь. Губы обметало, лицо и шея в каком-то жирном поту. И пахнет от него сильно.
А шум Тушкема приметно слабел. Снизу уже почти ничего не доносило, лишь камень на той стороне урочища давал слабый отбой. Мы все же продвигались!
Вертолет? Он! Положить носилки нельзя – тропа тут была узкой, и мы держали таксатора на весу. Вертолет зашел с гольцов, прогремел над нами, потянул вниз по Тушкему, потом сделал еще один заход, слил вниз свой рев с отбойным шумом реки и затих. Увидеть нас под густым пологом леса было нельзя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137