Холодной октябрьское утро. Тишина. Москва еще спит. Улицы пустынны и безлюдны.
Но вот где-то на востоке розовеет небо. Наступает утро. Лязгая железом, проходит первый трамвай. Улица заполняется народом.
Холодно.
Я возвращаюсь в свой номер. Собираю разбросанные листы моей законченной книги. Мысленно прощаюсь с ней. Восемь лет эта книга была в моей голове. Восемь лет я думал о ней почти ежедневно. Восемь лет – это не маленькая часть человеческой жизни.
Мне приходят на ум прощальные стихи. Нет, я, быть может, произнесу их когда-нибудь в дальнейшем, когда буду прощаться не с этой книгой и не с восемью годами моей жизни, а со всей жизнью.
Это стихи греческого поэта:
Вот что прекрасней всего из того, что я
в мире оставил:
Первое – солнечный свет, второе – спокойные
звезды
С месяцем, третье – яблоки, спелые дыни
и груши…
Впрочем, к звездам и к месяцу я совершенно равнодушен. Звезды и месяц я заменю чем-нибудь более для меня привлекательным. Эти стихи я произнесу так:
Вот что прекрасней всего из того, что я
в мире оставил:
Первое – солнечный свет, второе –
искусство и разум…
А уж на третьем месте можно будет перечислить что-нибудь из фруктов – спелые груши, арбузы и дыни…
Так кончается эта книга. Это – самые последние, заключающие ее строки.
Прочтем их внимательно.
«…к звездам и к месяцу я совершенно равнодушен. Звезды и месяц я заменю чем-нибудь более для меня привлекательным».
В этой реплике слышен голос старого зощенковского героя-рассказчика – того самого, которому непонятно было странное поведение дамочки, часами глядящей в морскую даль, «словно там было что-то определенное – фрукты или ливерная колбаса».
Но более ливерной колбасы и фруктов ему, оказывается, были нужны и дороги в этой жизни – искусство и разум.
Оказалось, что эти в высшей степени неопределенные и туманные явления, о которых поэт сказал, что их «ни съесть, ни выпить, ни поцеловать», – оказалось, что они в его новой шкале ценностей стоят на первом месте. А прекрасные плоды земли, которые в глазах древнего поэта были таким же чудом, как свет далеких звезд, для него как были, так и остались фруктами.
Слово «фрукты», а также на первый взгляд мало что меняющее слово «арбузы», оказавшееся в перечне «фруктов» между спелыми грушами и дынями, производят примерно тот же эффект, который в описании Корнелия Суллы достигается выражением: «в сандалиях на босу ногу». Древнеримские сандалии, благодаря этому «на босу ногу», тотчас превращаются в наши, «скороходовские».
Необыкновенно важное для автора, глубоко интимное признание снижено иронией.
Что это? Насмешка над собою? Или естественная застенчивость человека, привыкшего стесняться высоких слов?
Быть может, и это тоже. Но не только.
И уж во всяком случае это – не инерция стиля, к которому он привык и от которого ему трудно отказаться.
В жизни, в искусстве, в борьбе, где тебя
победили,
Самое страшное – это инерция стиля…
Стиль – это мужество. В правде себе признаваться!
Все потерять, но иллюзиям не предаваться –
Кем бы ни стать – ощущать себя только собою,
Даже пускай твоя жизнь оказалась пустою...
Кто осознал пораженье – того не разбили.
Самое страшное – это инерция стиля…
(Наум Коржавин)
Зощенко осознал пораженье. Но он не сжег, как принято говорить в таких случаях, все, чему поклонялся, и не поклонился тому, что сжигал.
К своему новому сознанию он пришел, обогащенный опытом всей своей жизни и новым пониманием смысла своего писательского труда.
Итог, к которому он пришел, близок выводу, который примерно в то же время сделал для себя, терзаясь теми же сомнениями, другой писатель, живший в другой стране и писавший на другом языке:
Я и теперь думаю, что в этом мире нет высшего смысла. Но я знаю: кое-что в нем имеет смысл. Это «кое-что» – человек. Ведь он единственное существо, которое требует от мира, чтобы мир наполнился смыслом.
(Альбер Камю)
Да, мир двухмерен. К сожалению. К сожалению, это действительно так. Никакого «третьего измерения бытия» не существует. И все-таки человек – это не только «кости и мясо». Человек – единственное существо во Вселенной, которое нуждается в «третьем измерении», не может без него жить. Значит, он сам и есть это «третье измерение».
Вот она – новая зощенковская модель Вселенной.
По-прежнему трудно дышать, «и твердь кишит червями», и «ни одна звезда не говорит». Но кроме солнечного есть еще и другой свет, которому дано озарить неуютную, необжитую, холодную Вселенную: искусство и разум.
Жанр этой книги книги определить невозможно
История эта, иронически названная «Пришествием» капитана Лебядкина, написанная с холодной и по видимости отрешенной язвительностью, с умело скрытым отчаянием, с иронией, за которой прячется ярость, с равным правом могла бы именоваться и Нашествием Лебядкина, ибо речь идет не просто о литературном воскресении незабвенного стихотворца, даже не о восстановлении его в гражданских правах; речь идет не более и не менее как о тотальном оскудении культуры, о полной и неоспоримой победе того, что является фактическим содержанием понятия «пролетарская культура», об искусстве, которое в буквальном смысле слова принадлежит народу и по неумолимой диалектике вещей означает не что иное, как духовную гибель народа.
О, мы тоже подозревали, более того, мы всегда были уверены, что наивные ошибки речи, даже неправильные падежи, заключают в себе куда более зловещий смысл, чем кажется; что определенные явления языка, патологическая бесструктурность, «опухоли словаря», ублюдочный синтаксис, – плачевным образом возвещают о неблагополучии в куда более широких сферах. Да об этом знал и гениальный крестный капитана Лебядкина, отлично понимавший, что поэтические эмоции капитана, столь ярко и самобытно выраженные в его стихах, оскорбляют не художественный вкус, но гуманизм, грозят не словесности, но обществу в целом.
Книга посвящена грандиозной карьере, которую помолодевший капитан, капитан-гегемон, сделал в литературе и жизни после 1917 года. Поражает огромный охват материала, далеко выходящего за рамки собственно поэзии и беллетристики, – обилие разносторонних свидетельств, которые на наших глазах превращают столь непринужденно и как будто даже беззаботно начатое эстетико-литературное эссе – в мрачное криминальное дознание. Воздух сгущается с каждой страницей, черным дымом заволакивается горизонт, «и пахнет гарью: там – пожар».
Становится ясным, что разговор идет вовсе не о литературе, – да ведь по русским традициям литература тогда только и обретает высшее оправдание, когда она мыслится выше искусства, когда она – совесть народа, евангелие народного духа.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184