ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

 

В этом смысле ведь никакой принципиальной разницы между Фрейдом и Павловым нет. Не все ли равно: любовь ли, голод ли правят миром? В конце концов, можно ведь признать, что любовь и голод правят миром, так сказать, на равных, и не обязательно выяснять, чья власть сильнее. Важно, что правят именно они, эти две несомненные реальности, а не те иллюзорные «высокие порывы души», которые интеллигенты «на себя накрутили».
А кроме того, тут действовал еще и другой механизм.
– Ведь русские мальчики как до сих пор орудуют?.. Вот, например, здешний вонючий трактир, вот они и сходятся, засели в угол… Ну и что ж, о чем они будут рассуждать, пока поймали минутку в трактире-то? О мировых вопросах, не иначе: есть ли Бог, есть ли бессмертие? А которые в Бога не веруют, ну, те о социализме и об анархизме заговорят, о переделке всего человечества по новому штату…
Не стану я, разумеется, тоже перебирать на этот счет все современные аксиомы русских мальчиков, все сплошь выведенные из европейских гипотез; потому что, что там гипотеза, то у русского мальчика тотчас же аксиома, и не только у мальчиков, но, пожалуй, и у ихних профессоров, потому что и профессора русские весьма часто у нас теперь те же русские мальчики…
– Я недавно прочел один отзыв одного заграничного немца, жившего в России, об нашей теперешней учащейся молодежи. «Покажите, – он пишет, – русскому школьнику карту звездного неба, о которой он до тех пор не имел никакого понятия, и он завтра же возвратит вам эту карту исправленною». (Федор Достоевский)
С теорией Фрейда Зощенко поступил именно так, как вот этот гипотетический русский школьник с картой звездного неба. И за учение Павлова он так ухватился потому, что был он по складу своей души тем самым «русским мальчиком», о котором Иван Карамазов говорил брату Алеше. Ухватился, потому что теория Павлова показалась ему не гипотезой, а аксиомой.
Сам Павлов, я думаю, вряд ли стал бы утверждать, что его теоретические построения отражают реальность процессов, происходящих в мозгу, «с математической точностью». Но у Зощенко это не вызывает ни малейших сомнений, ведь – «что там гипотеза, то у русского мальчика тотчас же аксиома».
Знаменитые слова Достоевского о русском скитальце, которому необходимо всеобщее, всечеловеческое счастье, потому что «дешевле он не примирится», прямо связаны с его рассуждениями о «русских мальчиках».
Книга Зощенко «Перед восходом солнца», над которой он работал восемь лет, рукопись которой вывез из осажденного Ленинграда, – эта, по его тогдашнему убеждению, самая важная, самая значительная, главная его книга, по первоначальному замыслу должна была называться «Ключи счастья». Как и подобало настоящему «русскому мальчику», он собирался осчастливить этой книгой все человечество, подарить людям волшебные ключи, способные отпереть все запоры, отворить все двери, преграждающие им путь к счастью.
Даже самые преданные, самые искренние поклонники его таланта восприняли этот его замысел с большой долей скептицизма.
…в августе тридцать седьмого года, когда я зашел к нему на минуту… он показал мне груду тетрадей и рукописей, аккуратно сложенных у него на столе.
– Это будет книга «Ключи счастья», – сказал он, глядя на свои бумаги с нескрываемой лаской. – Это будет моя лучшая книга…
Стыдно признаться, я отнесся без большого сочувствия к той теме, которая волновала Михаила Михайловича. «Конечно, – говорил я себе, – прекрасна эта попытка писателя победить в себе свое угрюмство силою науки и разума. Нельзя не восхищаться его оптимистической верой, что воля человека всесильна, что путем контроля над собой, над своими страстями и склонностями, человек может исцелить свое тело и психику от самых тяжелых недугов. Все это так, но ведь недуги Михаила Михайловича нетипичны, исключительны, редкостны. Заинтересует ли его рассказ о победе над ними ту широкую читательскую массу, к которой он привык обращаться со своими писаниями? Ведь большинству читателей эти недуги не свойственны. Кроме того, автору придется придать своей книге личный, интимный характер, характер публичной исповеди, а это труднейший жанр, чуждый нашей современной словесности».
(Корней Чуковский)
Это было в 1937 году. В 1943-м книга была закончена и начала публиковаться в журнале «Октябрь». Чуковский прочел опубликованные главы и пришел в восторг. Но восторг его относился только к автобиографическим новеллам, составляющим хоть и важную, но все-таки часть книги. Что же касается всей конструкции книги, общего авторского замысла, всех этих, как он выражался, «научных медитаций автора», – то они по-прежнему представлялись ему совершенно лишними, ненужными, даже вредящими целостности художественного впечатления. Скептическое отношение его к этому «общему замыслу» не только не поколебалось, но даже еще более укрепилось.
Краткие новеллы, которые в таком изобилии введены в ее текст, многозначительны, безупречно художественны…
В них такое свободное дыхание, такая непринужденная дикция, словно автор и не замечает своего мастерства.
Я сказал ему об этом при первой же встрече (в Москве в 1944 году) и прибавил, что рассказы эти нужно только вышелушить из общего текста.
– Как вы сказали? Вы-ше-лу-шить? – спросил он обиженным тоном, и губы его неприязненно сжались. – Вышелушить? То есть как это: вышелушить?
Этот рассказ, без сомнения, безукоризненно правдив: Чуковский и не думает ничего скрывать. Тем не менее он, я думаю, лишь в очень слабой степени передает всю меру обиды Зощенко.
Собственно, слово «обида» тут вообще не годится. Предложение «вышелушить» автобиографические новеллы из общего текста книги, я думаю, не просто обидело Зощенко: оно его смертельно оскорбило. Ведь это неловкое словцо («вышелушить») как бы предполагало, что новеллы – это ядро ореха, а тот текст, от которого это «ядро» надобно отделить, – не что иное, как шелуха. Зощенко же исходил из того, что эта так называемая «шелуха» на самом деле и есть ядро. (Не ядро ореха, а ядро-снаряд, вылетающий из орудийного дула. Вспомним, как он определял соотношение «художественных» и «научных» глав своей будущей книги: «Это будет нечто целое. Подобно тому, как пушка и снаряд могут быть одним целым».)
Предложение Чуковского для него было равносильно предложению растоптать, уничтожить самую суть его замысла.
Так думать, так чувствовать его побуждало не мелкое авторское самолюбие, а куда более мощная и властная сила.
Это была та сила, которую Лев Толстой проницательно назвал энергией заблуждения.
Писатель на необитаемом острове

…Ничего не пишу… Все как будто готово для того, чтобы писать – исполнять свою земную обязанность, а недостает толчка веры в себя, в важность дела, недостает энергии заблуждения.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184