Затем на поверхность всплыли черные волосы. Где-то внизу человек крепко уперся ногами в илистое дно, высунул наружу голову и судорожно глотнул воздуха. Потом медленно вышел на другую сторону пруда; с его тела, волос и дисков стекала вода, но лампа осталась сухой. Он остановился, и хотя воздух был горяч и от воды шел пар, его била дрожь — сильная, судорожная, — и ему пришлось взяться за лампу обеими руками, чтобы она не опрокинулась и не упала в грязь. И словно эти содрогания послужили каким-то сигналом, в тридцати ярдах от него, на другой стороне водоема, огромная ящерица повернулась и исчезла во тьме.
Судороги постепенно утихали. Когда они перешли в обычную дрожь, человек вернулся к машине, обогнув пруд. Двигался он торжественно и размеренно. Он бережно держал горящую лампу, четырежды обратив ее к четырем сторонам света. Потом прикрутил фитиль и задул огонь. Мир стал таким же, как прежде, человек убрал лампу, диски и цепь в багажник, оделся, пригладил свои странные волосы и накрыл их шляпой. На него снизошел покой. Поток светлячков вернулся и заплясал над слабо поблескивающей водой — каждый светлячок над своим отражением. Человек сел за руль. Ему пришлось трижды крутить стартер. Вероятно, это был самый странный звук из всех, когда-либо раздававшихся в этой глуши, — механический визг стартера и рев ожившего двигателя. Машина медленно покатилась прочь.
Мэтти не полетел самолетом, хотя на самый дешевый билет в одну сторону денег хватило бы; он отправился морем. Может быть, он считал полет слишком дерзким и возвышенным для себя поступком; или же на него повлиял не столько скрытый в глубинах памяти образ сингапурской девушки-куколки в пестрой одежде, сколько неприятное ощущение от всего Сингапурского аэропорта, его лакированная порочность, лишенная всякого содержания. Теперь он спокойно держался как с мужчинами, так и с женщинами, и слабая половина человечества волновала его не больше, чем сильная, он не стал бы избегать Блудницы с ее чашей мерзостей в страхе за свой душевный покой или свою добродетель.
С машиной он расстался, но все остальное имущество взял с собой. Он пытался устроиться на корабль матросом, но для человека его возраста, каков бы он ни был, с опытом разнорабочего, упаковщика конфет, могильщика, водителя в экстремальных условиях и, главным образом, знатока Библии, места не нашлось. Не помогли и рекомендации многих людей, писавших о его неподкупности, надежности, честности, верности, усердии (мистер Свит), благоразумии, не упоминавших, правда, о том, что сами они сочли эти качества скорее отталкивающими.
Наконец Мэтти пришел в порт с маленьким чемоданчиком, в котором находились бритвенные принадлежности для правой стороны лица, сменные штаны, сменная рубашка, сменный черный носок, фланелевое полотенце и кусок мыла. Он постоял, глядя на борт корабля, потом опустил глаза, о чем-то задумавшись. Затем поднял левую ногу, трижды встряхнул ею, опустил. Поднял правую ногу, трижды встряхнул, опустил. Обернувшись, он взглянул на портовые сооружения и линию низких холмов — все, чем могла на прощание одарить его Австралия. Казалось, он смотрел сквозь эти холмы на те тысячи миль, которые проехал, и на сотни людей, которых, несмотря на свою замкнутость, если не узнал, то хотя бы увидел. Он оглядел причал. У швартовой тумбы скопилась куча пыли. Мэтти торопливо подошел, наклонился, зачерпнул горсть пыли и посыпал ею башмаки.
Он взошел по трапу, оставляя за собой многие годы, проведенные в Австралии. Ему показали каюту, где он должен был спать вместе с одиннадцатью другими пассажирами, хотя никто из них к отплытию не прибыл. Оставив в каюте свой единственный чемодан, он вернулся на палубу и стоял там, безмолвно глядя на Австралийский континент и зная, что видит его последний раз в жизни. Из его здорового глаза выкатилась единственная слеза, быстро сползла по щеке и упала на палубу. Его губы слегка шевелились, но он не произнес ни слова.
ГЛАВА 6
Пока Мэтти находился в Австралии, мистер Педигри вышел из тюрьмы и был взят под опеку несколькими обществами. Он получил немного денег по завещанию своей матери — старуха умерла во время его заключения. Деньги обеспечили ему не столько свободу, сколько определенную мобильность: он сумел скрыться от тех, кто безуспешно пытался помочь ему, и перебрался в центр Лондона. Оттуда он очень скоро вернулся в тюрьму и на этот раз вышел на свободу сильно постаревшим, словно прибавил больше лет, чем провел в камере. Сам он объяснял это, плача от жалости к себе, тем, что сокамерники против него снюхались . Он никогда не мог похвастаться избытком плоти, а теперь даже та, что осталась, была изрядно потрепана. Его лицо покрыли морщины, спину согнуло, а в поблекшей соломе волос уже явно проступала седина. Сперва он обосновался было на лондонском вокзале, на скамейке, но в час ночи ее перевернул под ним полицейский, и, может быть, именно из-за этого инцидента Лондон лишился для него всякой привлекательности: он отправился в Гринфилд. Все-таки именно там жил Хендерсон. Умерев, Хендерсон навсегда остался в сознании мистера Педигри вожделенным и совершенным. В Гринфилде нашлась гостиница, о которой мистер Педигри раньше не знал, за ненадобностью. Она была чистой до невозможности, с большими комнатами, разделенными на отдельные каморки с узкой кроватью, столом и стулом в каждой. Здесь он поселился и отсюда совершал вылазки, в том числе — к школе, где смотрел сквозь решетку ворот на место, куда упал Хендерсон, на пожарную лестницу и на край свинцовой крыши. Закон не запрещал ему подходить ближе; но он уже приобрел привычку двигаться по стенке, подобно другим опустившимся изгоям, которые все время держатся поближе к стене, чтобы знать, что хоть с одной стороны им ничего не грозит. Сейчас он стал одним из тех, кого полицейские инстинктивно причисляют к подозрительным типам; в результате, он и самому себе начал казаться подозрительным типом и, завидев полисмена, старался побыстрее отойти подальше или скрыться за углом.
Все же у него оставался небольшой доход, и на него он жил, вполне законопослушно, если не считать его желаний — которые во многих странах не грозили бы никакими неприятностями. Не имея почти ничего, он тем не менее не чувствовал тягот своего нищенского существования. Всю его собственность составляло то, что было на нем надето. Викторианские пресс-папье он давно продал — увы, еще до того, как цены на них взлетели. Были распроданы и все его нэцкэ; за них он выручил побольше. Осталась одна-единственная, кусочек гладкой слоновой кости размером с пуговицу — собственно, это и была пуговица, с вырезанными на ней двумя мальчиками, слившимися воедино так увлеченно и увлекательно!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77
Судороги постепенно утихали. Когда они перешли в обычную дрожь, человек вернулся к машине, обогнув пруд. Двигался он торжественно и размеренно. Он бережно держал горящую лампу, четырежды обратив ее к четырем сторонам света. Потом прикрутил фитиль и задул огонь. Мир стал таким же, как прежде, человек убрал лампу, диски и цепь в багажник, оделся, пригладил свои странные волосы и накрыл их шляпой. На него снизошел покой. Поток светлячков вернулся и заплясал над слабо поблескивающей водой — каждый светлячок над своим отражением. Человек сел за руль. Ему пришлось трижды крутить стартер. Вероятно, это был самый странный звук из всех, когда-либо раздававшихся в этой глуши, — механический визг стартера и рев ожившего двигателя. Машина медленно покатилась прочь.
Мэтти не полетел самолетом, хотя на самый дешевый билет в одну сторону денег хватило бы; он отправился морем. Может быть, он считал полет слишком дерзким и возвышенным для себя поступком; или же на него повлиял не столько скрытый в глубинах памяти образ сингапурской девушки-куколки в пестрой одежде, сколько неприятное ощущение от всего Сингапурского аэропорта, его лакированная порочность, лишенная всякого содержания. Теперь он спокойно держался как с мужчинами, так и с женщинами, и слабая половина человечества волновала его не больше, чем сильная, он не стал бы избегать Блудницы с ее чашей мерзостей в страхе за свой душевный покой или свою добродетель.
С машиной он расстался, но все остальное имущество взял с собой. Он пытался устроиться на корабль матросом, но для человека его возраста, каков бы он ни был, с опытом разнорабочего, упаковщика конфет, могильщика, водителя в экстремальных условиях и, главным образом, знатока Библии, места не нашлось. Не помогли и рекомендации многих людей, писавших о его неподкупности, надежности, честности, верности, усердии (мистер Свит), благоразумии, не упоминавших, правда, о том, что сами они сочли эти качества скорее отталкивающими.
Наконец Мэтти пришел в порт с маленьким чемоданчиком, в котором находились бритвенные принадлежности для правой стороны лица, сменные штаны, сменная рубашка, сменный черный носок, фланелевое полотенце и кусок мыла. Он постоял, глядя на борт корабля, потом опустил глаза, о чем-то задумавшись. Затем поднял левую ногу, трижды встряхнул ею, опустил. Поднял правую ногу, трижды встряхнул, опустил. Обернувшись, он взглянул на портовые сооружения и линию низких холмов — все, чем могла на прощание одарить его Австралия. Казалось, он смотрел сквозь эти холмы на те тысячи миль, которые проехал, и на сотни людей, которых, несмотря на свою замкнутость, если не узнал, то хотя бы увидел. Он оглядел причал. У швартовой тумбы скопилась куча пыли. Мэтти торопливо подошел, наклонился, зачерпнул горсть пыли и посыпал ею башмаки.
Он взошел по трапу, оставляя за собой многие годы, проведенные в Австралии. Ему показали каюту, где он должен был спать вместе с одиннадцатью другими пассажирами, хотя никто из них к отплытию не прибыл. Оставив в каюте свой единственный чемодан, он вернулся на палубу и стоял там, безмолвно глядя на Австралийский континент и зная, что видит его последний раз в жизни. Из его здорового глаза выкатилась единственная слеза, быстро сползла по щеке и упала на палубу. Его губы слегка шевелились, но он не произнес ни слова.
ГЛАВА 6
Пока Мэтти находился в Австралии, мистер Педигри вышел из тюрьмы и был взят под опеку несколькими обществами. Он получил немного денег по завещанию своей матери — старуха умерла во время его заключения. Деньги обеспечили ему не столько свободу, сколько определенную мобильность: он сумел скрыться от тех, кто безуспешно пытался помочь ему, и перебрался в центр Лондона. Оттуда он очень скоро вернулся в тюрьму и на этот раз вышел на свободу сильно постаревшим, словно прибавил больше лет, чем провел в камере. Сам он объяснял это, плача от жалости к себе, тем, что сокамерники против него снюхались . Он никогда не мог похвастаться избытком плоти, а теперь даже та, что осталась, была изрядно потрепана. Его лицо покрыли морщины, спину согнуло, а в поблекшей соломе волос уже явно проступала седина. Сперва он обосновался было на лондонском вокзале, на скамейке, но в час ночи ее перевернул под ним полицейский, и, может быть, именно из-за этого инцидента Лондон лишился для него всякой привлекательности: он отправился в Гринфилд. Все-таки именно там жил Хендерсон. Умерев, Хендерсон навсегда остался в сознании мистера Педигри вожделенным и совершенным. В Гринфилде нашлась гостиница, о которой мистер Педигри раньше не знал, за ненадобностью. Она была чистой до невозможности, с большими комнатами, разделенными на отдельные каморки с узкой кроватью, столом и стулом в каждой. Здесь он поселился и отсюда совершал вылазки, в том числе — к школе, где смотрел сквозь решетку ворот на место, куда упал Хендерсон, на пожарную лестницу и на край свинцовой крыши. Закон не запрещал ему подходить ближе; но он уже приобрел привычку двигаться по стенке, подобно другим опустившимся изгоям, которые все время держатся поближе к стене, чтобы знать, что хоть с одной стороны им ничего не грозит. Сейчас он стал одним из тех, кого полицейские инстинктивно причисляют к подозрительным типам; в результате, он и самому себе начал казаться подозрительным типом и, завидев полисмена, старался побыстрее отойти подальше или скрыться за углом.
Все же у него оставался небольшой доход, и на него он жил, вполне законопослушно, если не считать его желаний — которые во многих странах не грозили бы никакими неприятностями. Не имея почти ничего, он тем не менее не чувствовал тягот своего нищенского существования. Всю его собственность составляло то, что было на нем надето. Викторианские пресс-папье он давно продал — увы, еще до того, как цены на них взлетели. Были распроданы и все его нэцкэ; за них он выручил побольше. Осталась одна-единственная, кусочек гладкой слоновой кости размером с пуговицу — собственно, это и была пуговица, с вырезанными на ней двумя мальчиками, слившимися воедино так увлеченно и увлекательно!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77