Кер…».
Потом витийствовал Карабчевский; суховато, одновременно умно и пусто, в сущности – ни о чем, говорил Аджемов. Пела какая-то оперная певица, кто-то что-то декламировал… Мне было не до них: я был приставлен к Альберу Тома.
Когда митинг кончился, я пошел провожать француза в «Европейскую», тут же рядом. Но в вестибюле он доверительно взял меня за руку.
– Мой дорогой юный друг! – раскатистым, бурлящим баском проговорил он. – В такие весенние вечера у нас, во Франции, молодые люди не торопятся домой… Проведите же меня в какое-нибудь прекрасное место вашего прекрасного города. Подышим воздухом севера…
Мы прошли через Марсово поле к Троицкому мосту, потом – по набережной мимо Зимнего дворца. Мы долго стояли там, где некогда, судя по его собственноручному рисунку, стоял с «месье Онегиным» Александр Сергеевич Пушкин. За Невой, на фоне меркнущей зари, как и тогда, рисовалась твердыня «власти роковой», только власти этой уже не существовало. Над нами нависал мясно-красный «Палэ д'ивер» – Зимний. По Неве тоже бродили кровяно-красные от зари и – рядом – холодно-голубые блики. С залива дул вечный наш, питерский, петровский, морской ветер…
Видимо, что-то из суровой прелести этого колоссального пейзажа, из панорамы этой дошло до француза, не знаю только, что именно: моего французского языка не хватало на психологические тонкости.
– Ah, mon cher ami! – как-то вдруг потускнев и осунувшись, проговорил этот быстрый крепыш, исподлобья поглядывая на чуждые ему чудеса. – Да, все это formidable, beau, excellent, parfait . Да, да, я согласен. Но в то же время comme c'est severe tout a! Comme c'est rude et inconnaissable pour un europ en! А впрочем – история непостижима всюду и везде, мсье Леон… Хотя мы и тщимся управлять ею… Conduisez moi jusqu' mon hotel , мсье Леон: иначе я заблужусь в этой каменной громаде. Et pardonnez moi : я от души желаю вам и вашему отечеству как можно удачнее выбраться из вашего Мальстрема.
Домой я добрался поздно, но теперь уже никто не обращал внимания на такие пустяки…
Да! А как же все-таки с демонстрацией "василеостровцев "?
Демонстрация не состоялась.
Утром того дня город был распределен между нами, «управцами», на участки. Каждой паре (а кое-где и большему числу: все зависело от наших ораторских и агитаторских возможностей) было отведено место, держась на котором она должна была, как охотники на «номере», перехватить зверя и обезвредить его.
Участки были нами тщательно отобраны по плану города; они кольцом охватывали ту цель, к которой Воскресенский и Богоявленский намеревались привести своих адептов, если, конечно, те поддадутся на их призывы. Целью этой был дворец Кшесинской, а поддавшихся на призывы оказалось если не так уж много, как рассчитывали инициаторы дела, то и не столь уж мало.
Мне и Сереже Ольденбургу в качестве адъютанта достался пост у Троицкого моста: стало известно, что демонстрация с Васильевского острова – а ведь я был василеостровцем – направится ко дворцу Кшесинской в обход, через Дворцовый мост и по набережной. Осмотрев еще с вечера поле действий, я избрал для себя в качестве трибуны каменный постамент решетки Мраморного дворца. Я – даром что юнец – сообразил, что, как бы ни была малочисленна толпа демонстрантов, я не смогу овладеть ее вниманием, если не буду виден всем сразу. Ближние отгородят от меня дальних, дальние ничего не услышат, поднимется шум, и – мое дело пропало…
Я занял свой пост с самого раннего утра. Я шел по городу, не метенному дворниками, засыпанному по щиколотку всевозможными бумажками, листовками разных партий и, главное, подсолнечной, пружинящей под ногами шелухой, вылущенными семечками.
Об этих семечках я читал во многих воспоминаниях, но еще никто не объяснил мне причину того подсолнечного потопа, который затопил тогда столицу. Мое любопытство может показаться непонятным только тому, кто сам этого не видел. Подсолнечные семечки лузкали всегда; на юге больше, чем на севере, хотя и на севере их любили тоже. Пользуются они людским вниманием и теперь. Но нет никакой возможности сравнить количество их, уничтожаемое в обычные годы, с теми кубическими километрами подсолнечной шелухи, которыми был завален, запорошен Петроград летом 1917 года. Откуда взялись такие горы ее? Ведь нельзя же сказать: шелуха была и до этих дней, только ее раньше убирали; вовсе нет – ни в шестнадцатом, ни в тринадцатом, ни в десятом годах ее не было видно даже на окраинах. Почему она исчезла год спустя – понятно: голод, разруха, отпадение Украины, казацкая Вандея на Дону… Везли-то семечки с юга… Но ведь все эти трудности кончились. Почему же ни в годы нэпа, ни потом этот подсолнечный ливень, это стихийное бедствие не повторилось?
По-видимому, тут сработали какие-то неясные психоэкономические причины. Какие? Как говорится: «вопрос ожидает своего исследователя…»
Демонстрация должна была направиться к месту что-то часов в десять или одиннадцать; я был на своем постаменте уже с семи утра. Стояло очень веселое утро. Набережная была пуста, – в те годы еще не родилась привычка гулять по набережным: дворцы, особняки! Ведь еще вчера человека, непышно одетого, могли очень мило попросить «для прогулок подальше выбрать закоулок…».
Но вот, наконец, младшеклассник-вестовщик примчался, язык на сторону: «От Зимнего – идут!»
Я и сейчас без всякого удовольствия вспоминаю свое тогдашнее душевное состояние. Идут! А сколько их идет? С каким настроением идут? Кто их ведет? А я тут, если не считать Сережки – совсем уж подростка, – один. Один против множества… Все вылетело из головы. Все смешалось в ней…
Демонстрация показалась из-за мостика на Зимней канавке.
Много! Идут и – молчат… Идут с плакатами, с флагами, как все теперь ходят. Но те ходят – мне прямого дела до них нет; а эти… Там, дальше, они, возможно, пойдут «против большевизма», когда минуют меня; это – их забота. Но тут-то, пока? Тут они идут – против меня… Жутковато!
Ближе, ближе… Кажется, будь дождь, снег, буря – было бы легче. А так вот, ярким солнечным утром… Но…
Погодите! Постойте-ка!
Неслыханная, небывалая удача!
В голове колонны движутся гимназия Мая и реальное училище Мая! Моя гимназия и мое реальное! На голову надо всеми возвышается длинный, худой, как складной аршин, Нарышкин, мой одноклассник: он-то и несет красное знамя. А вот за ним – Федя Евнин, вон Яковлев, Гурий Голов… Мой класс! Я – спасен!
Так оно и случилось. Стоило мне с моего возвышения махнуть рукой: «Стойте!» – как «майцы» остановились: мое появление было совершенно неожиданным для них.
Вполне возможно: окажись на моем месте кто-то иной, «чужой» – не я, а другой, им неведомый «управец», – все пошло бы иначе. Его не стали бы слушать, начался бы спор, крик, возражения, «митинг»: «Как так: мы – василеостровцы, а нас останавливает какой-то там „выборжец“ или „петроградец“?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120
Потом витийствовал Карабчевский; суховато, одновременно умно и пусто, в сущности – ни о чем, говорил Аджемов. Пела какая-то оперная певица, кто-то что-то декламировал… Мне было не до них: я был приставлен к Альберу Тома.
Когда митинг кончился, я пошел провожать француза в «Европейскую», тут же рядом. Но в вестибюле он доверительно взял меня за руку.
– Мой дорогой юный друг! – раскатистым, бурлящим баском проговорил он. – В такие весенние вечера у нас, во Франции, молодые люди не торопятся домой… Проведите же меня в какое-нибудь прекрасное место вашего прекрасного города. Подышим воздухом севера…
Мы прошли через Марсово поле к Троицкому мосту, потом – по набережной мимо Зимнего дворца. Мы долго стояли там, где некогда, судя по его собственноручному рисунку, стоял с «месье Онегиным» Александр Сергеевич Пушкин. За Невой, на фоне меркнущей зари, как и тогда, рисовалась твердыня «власти роковой», только власти этой уже не существовало. Над нами нависал мясно-красный «Палэ д'ивер» – Зимний. По Неве тоже бродили кровяно-красные от зари и – рядом – холодно-голубые блики. С залива дул вечный наш, питерский, петровский, морской ветер…
Видимо, что-то из суровой прелести этого колоссального пейзажа, из панорамы этой дошло до француза, не знаю только, что именно: моего французского языка не хватало на психологические тонкости.
– Ah, mon cher ami! – как-то вдруг потускнев и осунувшись, проговорил этот быстрый крепыш, исподлобья поглядывая на чуждые ему чудеса. – Да, все это formidable, beau, excellent, parfait . Да, да, я согласен. Но в то же время comme c'est severe tout a! Comme c'est rude et inconnaissable pour un europ en! А впрочем – история непостижима всюду и везде, мсье Леон… Хотя мы и тщимся управлять ею… Conduisez moi jusqu' mon hotel , мсье Леон: иначе я заблужусь в этой каменной громаде. Et pardonnez moi : я от души желаю вам и вашему отечеству как можно удачнее выбраться из вашего Мальстрема.
Домой я добрался поздно, но теперь уже никто не обращал внимания на такие пустяки…
Да! А как же все-таки с демонстрацией "василеостровцев "?
Демонстрация не состоялась.
Утром того дня город был распределен между нами, «управцами», на участки. Каждой паре (а кое-где и большему числу: все зависело от наших ораторских и агитаторских возможностей) было отведено место, держась на котором она должна была, как охотники на «номере», перехватить зверя и обезвредить его.
Участки были нами тщательно отобраны по плану города; они кольцом охватывали ту цель, к которой Воскресенский и Богоявленский намеревались привести своих адептов, если, конечно, те поддадутся на их призывы. Целью этой был дворец Кшесинской, а поддавшихся на призывы оказалось если не так уж много, как рассчитывали инициаторы дела, то и не столь уж мало.
Мне и Сереже Ольденбургу в качестве адъютанта достался пост у Троицкого моста: стало известно, что демонстрация с Васильевского острова – а ведь я был василеостровцем – направится ко дворцу Кшесинской в обход, через Дворцовый мост и по набережной. Осмотрев еще с вечера поле действий, я избрал для себя в качестве трибуны каменный постамент решетки Мраморного дворца. Я – даром что юнец – сообразил, что, как бы ни была малочисленна толпа демонстрантов, я не смогу овладеть ее вниманием, если не буду виден всем сразу. Ближние отгородят от меня дальних, дальние ничего не услышат, поднимется шум, и – мое дело пропало…
Я занял свой пост с самого раннего утра. Я шел по городу, не метенному дворниками, засыпанному по щиколотку всевозможными бумажками, листовками разных партий и, главное, подсолнечной, пружинящей под ногами шелухой, вылущенными семечками.
Об этих семечках я читал во многих воспоминаниях, но еще никто не объяснил мне причину того подсолнечного потопа, который затопил тогда столицу. Мое любопытство может показаться непонятным только тому, кто сам этого не видел. Подсолнечные семечки лузкали всегда; на юге больше, чем на севере, хотя и на севере их любили тоже. Пользуются они людским вниманием и теперь. Но нет никакой возможности сравнить количество их, уничтожаемое в обычные годы, с теми кубическими километрами подсолнечной шелухи, которыми был завален, запорошен Петроград летом 1917 года. Откуда взялись такие горы ее? Ведь нельзя же сказать: шелуха была и до этих дней, только ее раньше убирали; вовсе нет – ни в шестнадцатом, ни в тринадцатом, ни в десятом годах ее не было видно даже на окраинах. Почему она исчезла год спустя – понятно: голод, разруха, отпадение Украины, казацкая Вандея на Дону… Везли-то семечки с юга… Но ведь все эти трудности кончились. Почему же ни в годы нэпа, ни потом этот подсолнечный ливень, это стихийное бедствие не повторилось?
По-видимому, тут сработали какие-то неясные психоэкономические причины. Какие? Как говорится: «вопрос ожидает своего исследователя…»
Демонстрация должна была направиться к месту что-то часов в десять или одиннадцать; я был на своем постаменте уже с семи утра. Стояло очень веселое утро. Набережная была пуста, – в те годы еще не родилась привычка гулять по набережным: дворцы, особняки! Ведь еще вчера человека, непышно одетого, могли очень мило попросить «для прогулок подальше выбрать закоулок…».
Но вот, наконец, младшеклассник-вестовщик примчался, язык на сторону: «От Зимнего – идут!»
Я и сейчас без всякого удовольствия вспоминаю свое тогдашнее душевное состояние. Идут! А сколько их идет? С каким настроением идут? Кто их ведет? А я тут, если не считать Сережки – совсем уж подростка, – один. Один против множества… Все вылетело из головы. Все смешалось в ней…
Демонстрация показалась из-за мостика на Зимней канавке.
Много! Идут и – молчат… Идут с плакатами, с флагами, как все теперь ходят. Но те ходят – мне прямого дела до них нет; а эти… Там, дальше, они, возможно, пойдут «против большевизма», когда минуют меня; это – их забота. Но тут-то, пока? Тут они идут – против меня… Жутковато!
Ближе, ближе… Кажется, будь дождь, снег, буря – было бы легче. А так вот, ярким солнечным утром… Но…
Погодите! Постойте-ка!
Неслыханная, небывалая удача!
В голове колонны движутся гимназия Мая и реальное училище Мая! Моя гимназия и мое реальное! На голову надо всеми возвышается длинный, худой, как складной аршин, Нарышкин, мой одноклассник: он-то и несет красное знамя. А вот за ним – Федя Евнин, вон Яковлев, Гурий Голов… Мой класс! Я – спасен!
Так оно и случилось. Стоило мне с моего возвышения махнуть рукой: «Стойте!» – как «майцы» остановились: мое появление было совершенно неожиданным для них.
Вполне возможно: окажись на моем месте кто-то иной, «чужой» – не я, а другой, им неведомый «управец», – все пошло бы иначе. Его не стали бы слушать, начался бы спор, крик, возражения, «митинг»: «Как так: мы – василеостровцы, а нас останавливает какой-то там „выборжец“ или „петроградец“?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120