так почему же мне было так тошно?
Но… тринадцать лет – это тринадцать лет. На Пантелеймоновской и на Фонтанке было морозно, за рекой, весь в инее, как риф из белых кораллов, стыл Летний сад… Мы приехали домой. Папа готовился к завтрашней лекции на курсах Шуммера, ждал нас с чаем; бабушка раскладывала пасьянс. С мамой в дом, как всегда, ворвалось оживление, шум, разговоры. «Лев-то как отличился – полицеймейстера не пустил!»
Папа посмеивался так, как если бы это все было не его дело, как если бы он, инженер, во всей этой современной поэзии, в ее «бледных ногах» ничего не понимал… Неправда, он отлично понимал все, хитрец; он только приглядывался ко всему, хотел во всем как следует разобраться…
…Года через два после этих событий, когда уже вышел в свет первый «опоязовский» сборник и среди нас, гимназистов, склонных к поэзии, распространилось увлечение «огласовкой», «аллитерациями», подсчетом гласных и согласных, мой товарищ по школе – Винавер, сын известного кадетского адвоката, объявил свой «доклад» о поэзии Блока.
Винавер был крепко ушиблен опоязовским анализом «инструментовки» стиха. На меня очень большое впечатление произвела та уверенная ловкость, с которой он выуживал из живых стихов точные схемы звуковых повторов и связывал с ними эмоциональный строй стихотворений. "Поэзию Александра Блока характеризуют типичные сочетания звуков, – утверждал он. – Блок любит согласный "к" между двух стонущих "а": «Пл-ака-ть, з-ака-т…» В этих сочетаниях есть что-то надрывное…"
Утверждение это произвело на меня сильное впечатление. Дома, за обедом, я с великим апломбом излагал винаверовскую гипотезу. Меня слушали с интересом. Папа как будто не слушал; он с аппетитом ел свою любимую гречневую кашу (она у нас подавалась на стол ежедневно, кроме воскресений, отец не мог без нее), проглядывая газеты – ему это разрешалось, потому что после обеда он сразу же уходил на Политехнические курсы или в Землемерное училище преподавать, – и, казалось, был далеко от всяких аллитераций. Но вдруг он поднял голову:
– Погоди-ка, кто это так сказал? Винавер? Это – что? Сын этого… кадета? Присяжного поверенного? А что ж, он прав… Кому и знать, как не ему. Папа-то у него – адв-ака-т! «Что л-ака-л, адв-ака-т? Где ск-ака-л, адв-ака-т?» В адвокатах есть что-то надрывное! Есть!
Может быть, позднее, в двадцатых годах, я и соблазнился бы формальным методом, но очень уж у меня в мозгу застрял этот отцовский «надрывный адвокат»!
Я дружил с тогдашними «формалистами», с интересом следил за их экспериментами, но уверовать в их метод так и не смог.
«ТОРОПЫГА ОБЩЕСТВЕННЫЙ»
Тысяча девятьсот семнадцатый год, как и все годы, начался праздником.
В великом множестве состоятельных петербургских домов поздним вечером и ночью 31 декабря он был отпразднован почти по-старому. Это было далеко не так просто, как два, три, четыре года назад.
Теперь – увы! – отнюдь не каждый мог и правдой и неправдой добыть традиционный окорок, чтобы, напустив благоухание на весь дом, запечь его в румяной хлебной корке. Теперь счастливцы, как-то связанные с деревней и вырвавшие оттуда гуся или четверть телятины, числились единицами, да и насчет спиртного, черт его возьми, стало тоже очень сложно, – в сатирических листках давно уже печатались лихие стишки, вложенные в уста подвыпивших гимназистиков:
Веселись моя натура, – Мне полезна политура: Мама рада, папа рад, Коль я пью денатурат!
Но все-таки в семьях нашего круга все как-то доставалось и появлялось…
В одной семье кто-то го ли работал, то ли «попечительствовал» в каком-либо из бесчисленных госпиталей, – значит, была возможность заполучить бутыль спирта. В другой – были связи с виноторговцами.
Чиновникам Удельного ведомства выдали к Новому году из необъятных запасов казны какое-то количество всей стране известного «удельного» вина с изображением сургучной печати на этикетке (еще Чехов описывал эту этикетку в одном из хозяйственных писем своих к Ма-Па, к сестре Машеньке).
Хозяйки исхитрялись неимоверно: помню, как раз к этому Новому году я перенес тяжелое испытание. Мне вдруг было приказано:
– Лев! Поезжай сейчас же на Офицерскую… Знаешь – «Дом-Сказка»? Повернешь по Английскому, пройдешь два дома, там аптекарский магазин. Войдешь, спросишь Наума Семеновича. Скажешь: «Меня к вам прислали за кетовой икрой»…
Мне в те годы даже касторку спросить в аптекарском магазине было мучительно, а тут – «кетовой икры»… «Десять фунтов»!!!
– Мама, ну что ты?.. Да он же меня на смех поднимет! Не хочу я идиотом выглядеть…
Никто меня на смех не поднял, и я, весь красный от стыда, благополучно привез домой стеклянную банку для варенья, полную вожделенной икры.
Махнув на все рукой, я уже более спокойно ходил потом и за маслом «Звездочка» из «парижских сливок»! в сенную лавку, и за тетерками с заднего хода в игрушечный магазин Дойникова в Гостином дворе. Все мне стало – трын-трава. Я понял: война; во время войны – все возможно.
В тысячах квартир в ту новогоднюю ночь «ели, пили, веселились», звенели бокалами, возглашали тосты… Тосты были – самые разные.
Павел Александрович Зарецкий, пристав Спасской части, пришел встретить Новый год к даме сердца своего, Марии Лукинишне, имея в виду – вдовец! – сделать ей предложение, ибо ему стало ясно, что к марту месяцу он наконец получит желанное повышение и может теперь уже заняться устроением своей вдовецкой старости…
Леночка Пахотина, барышня, только что кончившая Екатерининский институт, сияла: она сидела с блестящим, хоть и не военным, с «земгусаром» , – богатейшим человеком, нажившимся на каких-то подозрительных поставках персидской ромашки, с таким милым, таким щедрым Вано Гургенидзе из Кутаиси – стройным, черноусым, пламенным; почти без акцента. Кавказцем!.. Все уже договорено: мамочка и папочка согласились, свадьба назначена… А потом… А потом – роскошь, потоп денег, своя машина, Дарьяльское ущелье, Тамара и Демон!..
«Ваше здоровье, Вано!» – «Будьте здоровы тысячу лет, моя Лена, моя красавица!»
Как могли они знать, что их ожидает?
Не видел полковник Зарецкий впереди темной улицы, по которой его, сняв с крыши дома на Малом Царскосельском, без всякой вежливости – «А, фараон проклятый, попался!» – потащат неведомо куда уже через пятьдесят шесть коротких дней солдаты без погон.
Не думала Леночка Пахотина, мамина любимая дочурка, что, не пройдет и двух недель после свадьбы (свадьба-то все-таки состоится, вот ведь что ужасно!), она придет в свой номер «Астории» и не увидит там его… И ей скажут, что гражданин Гургенидзе, не заплатив за номер, срочно выбыл неведомо куда… И она бросится искать его по всему городу. И один из его близких дружков, тоже «земгоровец», но русский, Панкратов, – толстый, небритый, пахнущий как старая пепельница перегорелым табаком, – сжалившись, скажет ей наконец:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120
Но… тринадцать лет – это тринадцать лет. На Пантелеймоновской и на Фонтанке было морозно, за рекой, весь в инее, как риф из белых кораллов, стыл Летний сад… Мы приехали домой. Папа готовился к завтрашней лекции на курсах Шуммера, ждал нас с чаем; бабушка раскладывала пасьянс. С мамой в дом, как всегда, ворвалось оживление, шум, разговоры. «Лев-то как отличился – полицеймейстера не пустил!»
Папа посмеивался так, как если бы это все было не его дело, как если бы он, инженер, во всей этой современной поэзии, в ее «бледных ногах» ничего не понимал… Неправда, он отлично понимал все, хитрец; он только приглядывался ко всему, хотел во всем как следует разобраться…
…Года через два после этих событий, когда уже вышел в свет первый «опоязовский» сборник и среди нас, гимназистов, склонных к поэзии, распространилось увлечение «огласовкой», «аллитерациями», подсчетом гласных и согласных, мой товарищ по школе – Винавер, сын известного кадетского адвоката, объявил свой «доклад» о поэзии Блока.
Винавер был крепко ушиблен опоязовским анализом «инструментовки» стиха. На меня очень большое впечатление произвела та уверенная ловкость, с которой он выуживал из живых стихов точные схемы звуковых повторов и связывал с ними эмоциональный строй стихотворений. "Поэзию Александра Блока характеризуют типичные сочетания звуков, – утверждал он. – Блок любит согласный "к" между двух стонущих "а": «Пл-ака-ть, з-ака-т…» В этих сочетаниях есть что-то надрывное…"
Утверждение это произвело на меня сильное впечатление. Дома, за обедом, я с великим апломбом излагал винаверовскую гипотезу. Меня слушали с интересом. Папа как будто не слушал; он с аппетитом ел свою любимую гречневую кашу (она у нас подавалась на стол ежедневно, кроме воскресений, отец не мог без нее), проглядывая газеты – ему это разрешалось, потому что после обеда он сразу же уходил на Политехнические курсы или в Землемерное училище преподавать, – и, казалось, был далеко от всяких аллитераций. Но вдруг он поднял голову:
– Погоди-ка, кто это так сказал? Винавер? Это – что? Сын этого… кадета? Присяжного поверенного? А что ж, он прав… Кому и знать, как не ему. Папа-то у него – адв-ака-т! «Что л-ака-л, адв-ака-т? Где ск-ака-л, адв-ака-т?» В адвокатах есть что-то надрывное! Есть!
Может быть, позднее, в двадцатых годах, я и соблазнился бы формальным методом, но очень уж у меня в мозгу застрял этот отцовский «надрывный адвокат»!
Я дружил с тогдашними «формалистами», с интересом следил за их экспериментами, но уверовать в их метод так и не смог.
«ТОРОПЫГА ОБЩЕСТВЕННЫЙ»
Тысяча девятьсот семнадцатый год, как и все годы, начался праздником.
В великом множестве состоятельных петербургских домов поздним вечером и ночью 31 декабря он был отпразднован почти по-старому. Это было далеко не так просто, как два, три, четыре года назад.
Теперь – увы! – отнюдь не каждый мог и правдой и неправдой добыть традиционный окорок, чтобы, напустив благоухание на весь дом, запечь его в румяной хлебной корке. Теперь счастливцы, как-то связанные с деревней и вырвавшие оттуда гуся или четверть телятины, числились единицами, да и насчет спиртного, черт его возьми, стало тоже очень сложно, – в сатирических листках давно уже печатались лихие стишки, вложенные в уста подвыпивших гимназистиков:
Веселись моя натура, – Мне полезна политура: Мама рада, папа рад, Коль я пью денатурат!
Но все-таки в семьях нашего круга все как-то доставалось и появлялось…
В одной семье кто-то го ли работал, то ли «попечительствовал» в каком-либо из бесчисленных госпиталей, – значит, была возможность заполучить бутыль спирта. В другой – были связи с виноторговцами.
Чиновникам Удельного ведомства выдали к Новому году из необъятных запасов казны какое-то количество всей стране известного «удельного» вина с изображением сургучной печати на этикетке (еще Чехов описывал эту этикетку в одном из хозяйственных писем своих к Ма-Па, к сестре Машеньке).
Хозяйки исхитрялись неимоверно: помню, как раз к этому Новому году я перенес тяжелое испытание. Мне вдруг было приказано:
– Лев! Поезжай сейчас же на Офицерскую… Знаешь – «Дом-Сказка»? Повернешь по Английскому, пройдешь два дома, там аптекарский магазин. Войдешь, спросишь Наума Семеновича. Скажешь: «Меня к вам прислали за кетовой икрой»…
Мне в те годы даже касторку спросить в аптекарском магазине было мучительно, а тут – «кетовой икры»… «Десять фунтов»!!!
– Мама, ну что ты?.. Да он же меня на смех поднимет! Не хочу я идиотом выглядеть…
Никто меня на смех не поднял, и я, весь красный от стыда, благополучно привез домой стеклянную банку для варенья, полную вожделенной икры.
Махнув на все рукой, я уже более спокойно ходил потом и за маслом «Звездочка» из «парижских сливок»! в сенную лавку, и за тетерками с заднего хода в игрушечный магазин Дойникова в Гостином дворе. Все мне стало – трын-трава. Я понял: война; во время войны – все возможно.
В тысячах квартир в ту новогоднюю ночь «ели, пили, веселились», звенели бокалами, возглашали тосты… Тосты были – самые разные.
Павел Александрович Зарецкий, пристав Спасской части, пришел встретить Новый год к даме сердца своего, Марии Лукинишне, имея в виду – вдовец! – сделать ей предложение, ибо ему стало ясно, что к марту месяцу он наконец получит желанное повышение и может теперь уже заняться устроением своей вдовецкой старости…
Леночка Пахотина, барышня, только что кончившая Екатерининский институт, сияла: она сидела с блестящим, хоть и не военным, с «земгусаром» , – богатейшим человеком, нажившимся на каких-то подозрительных поставках персидской ромашки, с таким милым, таким щедрым Вано Гургенидзе из Кутаиси – стройным, черноусым, пламенным; почти без акцента. Кавказцем!.. Все уже договорено: мамочка и папочка согласились, свадьба назначена… А потом… А потом – роскошь, потоп денег, своя машина, Дарьяльское ущелье, Тамара и Демон!..
«Ваше здоровье, Вано!» – «Будьте здоровы тысячу лет, моя Лена, моя красавица!»
Как могли они знать, что их ожидает?
Не видел полковник Зарецкий впереди темной улицы, по которой его, сняв с крыши дома на Малом Царскосельском, без всякой вежливости – «А, фараон проклятый, попался!» – потащат неведомо куда уже через пятьдесят шесть коротких дней солдаты без погон.
Не думала Леночка Пахотина, мамина любимая дочурка, что, не пройдет и двух недель после свадьбы (свадьба-то все-таки состоится, вот ведь что ужасно!), она придет в свой номер «Астории» и не увидит там его… И ей скажут, что гражданин Гургенидзе, не заплатив за номер, срочно выбыл неведомо куда… И она бросится искать его по всему городу. И один из его близких дружков, тоже «земгоровец», но русский, Панкратов, – толстый, небритый, пахнущий как старая пепельница перегорелым табаком, – сжалившись, скажет ей наконец:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120