Он возникал внезапно, как привидение. Он вдруг появлялся из тени, и, казалось, как уэллсовский морлок, стремился как можно скорее снова нырнуть во мрак.
Возникнув во дворе, он останавливался, не удаляясь от подворотни, и спрашивал глухо, еле слышно, как бы боясь, что его услышат, и желая этого:
– Купить-продать?
Что купить? Что угодно, хоть душу человеческую, хоть старую подметку, лишь бы по сходной цене. Что продать? Да вот хотя бы узел зловонных лохмотьев, приобретенный в соседнем дворе и скрываемый в мешке за спиною. А может быть, пару выброшенных на помойку, разношенных вдребезги валенок. Или – ночной горшок с отбитой эмалью… Или – позеленевший примус, если он вам нужен… Не все ли равно что?
«Купить-продать?!»
Сколько раз у меня почему-то падало сердце, когда до меня доносился в детстве этот негромкий вызов-вопрос: «Купить-продать?!» Сколько раз случалось мне видеть полубродягу этого («Костей, тряпок, бутылок, банок» выглядел английским лордом рядом с ним), когда он, войдя во двор с ухватками пуганого зверя, сначала, как и все, осматривал вопросительно этаж за этажом, потом, воровато оглянувшись, проскальзывал за садик, к помойкам.. Как киплинговская крыса Чучундра, но смеющая выбежать на середину комнаты, он быстро приоткрывал уравновешенные грубыми противовесами скрипучие крышки… Кошки прыскали от него в сторону – похож на кошатника! А он либо мгновенно выхватывал железным прутком из ямы что-то невнятное и молниеносным движением отправлял в мешок, либо так же торопливо захлопывал крышку и стушевывался без добычи…
Было что-то лемурье, что-то особенно жуткое, скользкое в этих серых фигурах. Недаром они сегодня, шестьдесят лет спустя, представляются мне воплощением того мира, в котором я начинал свой жизненный путь. Я думаю о них и о нем, и на меня начинает веять из прошлого тяжкой, приторной гнилью свалки, скрипом смрадных люков на помойках задних дворов… И, как из бездны, доносится сквозь туман времени жадный, горький, бессильный и яростный полукрик, полушепот, полулозунг:
«Купить-продать?!»
***
Ну, а теперь – о более веселом.
Когда наша няня или кухарка Альвина вдруг при разборке своих сундуков обнаруживали там чрезмерное множество всякого старья, они начинали особенно чутко прислушиваться к возгласам и распевам тех, кому «вход во двор» строго воспрещался.
Рано или поздно в форточку доносилось долгожданное: «Халат-халат!» Или няня, или Альвина выглядывали в окно. Среди двора стоял человек, которого нельзя было спутать ни с кем другим: реденькая бородка, на голове серая или черная шапочка-тюбетейка, на плечах – стеганый халат не мышиного, а более темного, так сказать крысиного, цвета. Сомнений не оставалось: это и был «халат-халат». Он смотрел в окна. На руке у него был переброшен пустой мешок. Положение обещало оказаться благоприятным.
– Эй, князь! – доносилось сверху. «Князь» безошибочно определял, из какой квартиры его позвали, и спустя самое короткое время кухонный звонок – не электрический, как на парадной, а простой колокольчик, подвешенный на тугой пружине, – осторожно звонил. Дела, которые здесь затевались, не должны были касаться «господ». Им не для чего было знать о таких визитах.
Я еще не был «барином», а ухо у меня было востро. Обычно я оказывался на кухне как раз в момент появления «халат-халата» и с великим интересом наблюдал происходившее.
Посмотреть на это стоило: соревнующиеся стороны были достойны друг друга.
Татарин опорожнял прямо на пол свой мешок, если в нем уже что-то было. Продавщицы вытаскивали из потайных скрынь своих какой-нибудь ношеный-переношеный плюшевый жакет, древнюю юбку, ветхую шаль времен очаковских. Одна высокая сторона называла цену – скажем, рупь двадцать. Другая – «Ай, шайтан-баба, совсем ум терял!» – давала четвертак.
Татарин сердито собирал в мешок свое барахло, показывая намерение уйти и никогда не приближаться к дому, где живут такие «акылсыз» – сумасшедшие женщины. Няня гневно кидала свои тряпки в «саквояж», звенела замком сундука. Но «князь» не уходил. Мешок снова развязывался, сундук опять отпирался. И он давал уже сорок копеек, а Альвина требовала восемь гривен. И летели на каком-то славяно-тюркском «воляпюке» самые яростные присловья и приговорки – из-за них-то старшие и возражали против моих посещений кухни.
Няне в это время было за восемьдесят. Полутурчанка, в молодости она была писаной красавицей, прожила достаточно бурную жизнь и на язык была островата. Татарин всплескивал руками и то бил себя в грудь, то швырял на пол тюбетейку, очень довольный, что попал на настоящих продавщиц, с которыми поторговаться – удовольствие. Так или иначе, торг заканчивался. «Князь» уходил, посмеиваясь в усы, покачивая головой: «Совсем шайтан-старуха!» Разгоряченные продавщицы долго еще обсуждали перипетии переговоров, переходя от торжества к отчаянию: «Надул-таки, нехристь, бусурманская душа!» Горничная, в продолжение всей операции картинно стоявшая у дверей в качестве незаинтересованной наблюдательницы, пожимала юными плечиками своими: «Ну уж, ни знаю. Ни в жисть бы ни стала с грязным халатникам торговаться!!» А я, про которого все забыли, сидя на табуретке где-нибудь в углу, смотрел во все глаза, слушал во все уши и запоминал, запоминал…
А бывало иначе. Та же няня (горничные, кухарки менялись, няня пребывала вечно) с несколько виноватым видом заглядывала «в комнаты».
– Наталья Алексеевна! – дипломатически, вроде как бы к случаю, начинала она. – Да разносчик там пришедши… Китаец (или ярославец)… Стоит, ну прямо не выгонишь! Может, мальчикам чесучи (она говорила «чунчи») купить, рубашечки к лету сделать… Как бы хорошо… Или:
– Шесть простынь – я вам говорила – совсем прохудивши… Может, посмотрите?
Мама считала никак не достойным согласиться сразу.
– Марья Тимофеевна! – недовольно говорила она (няня некогда была маминой кормилицей). – Сколько уже было по этому поводу разговоров?! Все это можно отлично купить и в Гостином, и в «суровской» на Сампсониевском… Терпеть не могу «коробейников лихих»: не при крепостном же праве мы живем…
Няня не возражала ни слова, но и не уходила. Все знали за мамой одну слабость: «столбовая дворянка», она была «хуже цыганки» насчет поторговаться. Торговаться она могла где угодно и с кем угодно, хоть в «Английском магазине» на углу Мойки и Невского, хоть у «Александра» на Невском, 11. И ведь всегда выторговывала что-то…
– Ну бог с вами, зовите уж… – говорила она после некоторой внутренней борьбы, якобы уступая доказанной необходимости.
И тогда, мягко ступая по паркету войлочными подошвами, в комнату входил вкрадчиво кланяющийся узкоглазый китаец в синей «дабе», или, весело – но в меру весело!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120
Возникнув во дворе, он останавливался, не удаляясь от подворотни, и спрашивал глухо, еле слышно, как бы боясь, что его услышат, и желая этого:
– Купить-продать?
Что купить? Что угодно, хоть душу человеческую, хоть старую подметку, лишь бы по сходной цене. Что продать? Да вот хотя бы узел зловонных лохмотьев, приобретенный в соседнем дворе и скрываемый в мешке за спиною. А может быть, пару выброшенных на помойку, разношенных вдребезги валенок. Или – ночной горшок с отбитой эмалью… Или – позеленевший примус, если он вам нужен… Не все ли равно что?
«Купить-продать?!»
Сколько раз у меня почему-то падало сердце, когда до меня доносился в детстве этот негромкий вызов-вопрос: «Купить-продать?!» Сколько раз случалось мне видеть полубродягу этого («Костей, тряпок, бутылок, банок» выглядел английским лордом рядом с ним), когда он, войдя во двор с ухватками пуганого зверя, сначала, как и все, осматривал вопросительно этаж за этажом, потом, воровато оглянувшись, проскальзывал за садик, к помойкам.. Как киплинговская крыса Чучундра, но смеющая выбежать на середину комнаты, он быстро приоткрывал уравновешенные грубыми противовесами скрипучие крышки… Кошки прыскали от него в сторону – похож на кошатника! А он либо мгновенно выхватывал железным прутком из ямы что-то невнятное и молниеносным движением отправлял в мешок, либо так же торопливо захлопывал крышку и стушевывался без добычи…
Было что-то лемурье, что-то особенно жуткое, скользкое в этих серых фигурах. Недаром они сегодня, шестьдесят лет спустя, представляются мне воплощением того мира, в котором я начинал свой жизненный путь. Я думаю о них и о нем, и на меня начинает веять из прошлого тяжкой, приторной гнилью свалки, скрипом смрадных люков на помойках задних дворов… И, как из бездны, доносится сквозь туман времени жадный, горький, бессильный и яростный полукрик, полушепот, полулозунг:
«Купить-продать?!»
***
Ну, а теперь – о более веселом.
Когда наша няня или кухарка Альвина вдруг при разборке своих сундуков обнаруживали там чрезмерное множество всякого старья, они начинали особенно чутко прислушиваться к возгласам и распевам тех, кому «вход во двор» строго воспрещался.
Рано или поздно в форточку доносилось долгожданное: «Халат-халат!» Или няня, или Альвина выглядывали в окно. Среди двора стоял человек, которого нельзя было спутать ни с кем другим: реденькая бородка, на голове серая или черная шапочка-тюбетейка, на плечах – стеганый халат не мышиного, а более темного, так сказать крысиного, цвета. Сомнений не оставалось: это и был «халат-халат». Он смотрел в окна. На руке у него был переброшен пустой мешок. Положение обещало оказаться благоприятным.
– Эй, князь! – доносилось сверху. «Князь» безошибочно определял, из какой квартиры его позвали, и спустя самое короткое время кухонный звонок – не электрический, как на парадной, а простой колокольчик, подвешенный на тугой пружине, – осторожно звонил. Дела, которые здесь затевались, не должны были касаться «господ». Им не для чего было знать о таких визитах.
Я еще не был «барином», а ухо у меня было востро. Обычно я оказывался на кухне как раз в момент появления «халат-халата» и с великим интересом наблюдал происходившее.
Посмотреть на это стоило: соревнующиеся стороны были достойны друг друга.
Татарин опорожнял прямо на пол свой мешок, если в нем уже что-то было. Продавщицы вытаскивали из потайных скрынь своих какой-нибудь ношеный-переношеный плюшевый жакет, древнюю юбку, ветхую шаль времен очаковских. Одна высокая сторона называла цену – скажем, рупь двадцать. Другая – «Ай, шайтан-баба, совсем ум терял!» – давала четвертак.
Татарин сердито собирал в мешок свое барахло, показывая намерение уйти и никогда не приближаться к дому, где живут такие «акылсыз» – сумасшедшие женщины. Няня гневно кидала свои тряпки в «саквояж», звенела замком сундука. Но «князь» не уходил. Мешок снова развязывался, сундук опять отпирался. И он давал уже сорок копеек, а Альвина требовала восемь гривен. И летели на каком-то славяно-тюркском «воляпюке» самые яростные присловья и приговорки – из-за них-то старшие и возражали против моих посещений кухни.
Няне в это время было за восемьдесят. Полутурчанка, в молодости она была писаной красавицей, прожила достаточно бурную жизнь и на язык была островата. Татарин всплескивал руками и то бил себя в грудь, то швырял на пол тюбетейку, очень довольный, что попал на настоящих продавщиц, с которыми поторговаться – удовольствие. Так или иначе, торг заканчивался. «Князь» уходил, посмеиваясь в усы, покачивая головой: «Совсем шайтан-старуха!» Разгоряченные продавщицы долго еще обсуждали перипетии переговоров, переходя от торжества к отчаянию: «Надул-таки, нехристь, бусурманская душа!» Горничная, в продолжение всей операции картинно стоявшая у дверей в качестве незаинтересованной наблюдательницы, пожимала юными плечиками своими: «Ну уж, ни знаю. Ни в жисть бы ни стала с грязным халатникам торговаться!!» А я, про которого все забыли, сидя на табуретке где-нибудь в углу, смотрел во все глаза, слушал во все уши и запоминал, запоминал…
А бывало иначе. Та же няня (горничные, кухарки менялись, няня пребывала вечно) с несколько виноватым видом заглядывала «в комнаты».
– Наталья Алексеевна! – дипломатически, вроде как бы к случаю, начинала она. – Да разносчик там пришедши… Китаец (или ярославец)… Стоит, ну прямо не выгонишь! Может, мальчикам чесучи (она говорила «чунчи») купить, рубашечки к лету сделать… Как бы хорошо… Или:
– Шесть простынь – я вам говорила – совсем прохудивши… Может, посмотрите?
Мама считала никак не достойным согласиться сразу.
– Марья Тимофеевна! – недовольно говорила она (няня некогда была маминой кормилицей). – Сколько уже было по этому поводу разговоров?! Все это можно отлично купить и в Гостином, и в «суровской» на Сампсониевском… Терпеть не могу «коробейников лихих»: не при крепостном же праве мы живем…
Няня не возражала ни слова, но и не уходила. Все знали за мамой одну слабость: «столбовая дворянка», она была «хуже цыганки» насчет поторговаться. Торговаться она могла где угодно и с кем угодно, хоть в «Английском магазине» на углу Мойки и Невского, хоть у «Александра» на Невском, 11. И ведь всегда выторговывала что-то…
– Ну бог с вами, зовите уж… – говорила она после некоторой внутренней борьбы, якобы уступая доказанной необходимости.
И тогда, мягко ступая по паркету войлочными подошвами, в комнату входил вкрадчиво кланяющийся узкоглазый китаец в синей «дабе», или, весело – но в меру весело!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120