Старший – привычно согнувшись на один бок под грузом шарманки, глядя в землю, трудно кашляя на ходу. Младший – посверкивая детскими, но уже много знающими глазами, глазами не то «di Santo Bambino» , не то обезьянки-макаки, жгучими и грустными. У ворот он вдруг оборачивается и что-то быстро, гортанно говорит той, с косичкой, которая покупала «счастье». И она, вспыхнув, плюет ему вслед, я мальчишки восхищенно хохочут, и дворничиха замахивается на музыкантов метлой, и старший дает младшему на ходу быстрый, но добродушный подзатыльник:
– Уй, маладэтто порчеллино! Проклятый свиненок! Опять!
Но мальчишке что? Он пронзительно свистнул и высунул дворничихе язык…
***
В подворотне нашего дома – Нюстадтская, 7, – как и во многих подворотнях рядом, висела железная доска. Черной краской по белой на ней было сурово выведено:
Татарам, Тряпичнекам и протчим крикунам вход во двор строга воспрещаетца!
А они – входили. И сколько их было разных. И на сколько различных голосов, напевов, размеров и ритмов возглашали они во всех пропахших сложной смесью из кошачьей сырости и жареного кофе дворах свои откровения торговых глашатаев.
Приходила картинная – Елена Данько лет через пятнадцать охотно вылепила бы такую фарфоровую статуэтку – крепкая, бойкая в такой мере, что с ей подобными и старшие дворники остерегались сцепляться, похожая, как я теперь понимаю, на лесковскую «Воительницу» женщина; крепко становилась посередь двора на аккуратно обутых в добрые полусапожки основательных ногах и запевала:
– Сельди галанские, сельди; сельди, се-е-льди!
В ладной кацавеечке, в теплом платке, с румяным – немолодым, но все еще как яблоко свежим – лицом, она стояла спокойно и с достоинством. На се левом плече уютно лежало деревянное коромыслице с подвешенными к нему двумя тоже деревянными кадочками – небольшими аккуратными, в хозяйку, с плотно пригнанными крышками. Третья кадочка, поменьше, – с любительским посолом – в руке.
Быстрые глаза так и бегают от окна к окну, рисованный пухлый рот вкусно шевелится. И вот уже открылась первая форточка, и через зеленый продырявленный дощатый ящик-ларь, в каких хранили тогда вместо нынешних холодильников провизию (слова «продукты» никто и не слыхивал), перевешивается чья-то голова. И кадочки поставлены на мостовую, и кто-то сбегает – или неспешно сходит – по черной лестнице; и хлопает наружная дверь, и начинается торг:
– Марья Гавриловна, что давно не заходила?
– Ах, милая ты моя ягодиночка, виноградинка ты моя золоченая, говела, бабынька, говела… Так уж и решилась: дело богово, посижу дома! Торговля-то наша – сущий грех…
Трудно даже припомнить их всех подряд, служителей этого тогдашнего надомного сервиса – столько их было и по таким различным линиям они работали. Среди них имелись представители совершенно друг на друга непохожих индустрии.
Иной раз во двор входил человек-копна, зеленое лиственное пугало; такими в книжках для малышей рисуют сказочных леших. И сквозь пряно-пахучие, полусухие березовые ветки звучал изнутри копны высокий бабий голос:
– Венички бере-о-зовы, венички!
Все – свое: свой распев, свое хитроумное устройство, поддерживающее в равновесии на плечах и спине два-три десятка или две-три дюжины отлично связанных, в меру подсушенных, в меру провяленных банных веников.
– В баньке попариться – ве-нич-ки!
Другая женщина (а случалось, и мужчина) появлялась, распустив высоко над головой, как буланую гриву, целый мочальный веер:
– Швабры, швабры, швабры!
Еще эхо не смолкло от этого мажорного выкрика, а от подворотни уже доносится глуховатый минор следующего «крикуна»:
– Костей-тряпок! Бутылок-банок!
Или:
– Чулки-носки-туфле-е-е!
Или:
– Халат-халат! Халат-халат! – с особым, за три двора различаемым татарским акцентом и интонацией. – Шурум-бурум!
Были торговцы, которые появлялись и исчезали, как перелетные птицы, как бы входя в состав фенологических примет города. Так, с точной периодичностью, лужи на питерских панелях испокон веков в середине июня окружаются охристой каймой сосновой пыльцы, а через несколько дней вслед за тем во всех улицах поднимается теплая сухая вьюга тополевого пуха.
Бывало, подходит время, и слышно со двора: «Огурчики малосольные, огурчики!» Пройдет положенный срок – доносится другая песня: «Брусничка-ягода, брусничка!»
Осенью всюду звучит: «А вот кваску грушевого, лимонного!» Весной же, когда, кажется, в лес и доступа никакого нет, когда еще на пригородных полях стоят озера непроходимого половодья, а в лесной глуши сугробы и в полдень не подтаивают, не успеешь открыть форточку, и уже зазвучало и понеслось привычное, как в деревне свист скворца или грачиный гомон на березах: «Клюква подснежна, клюк-ва-а!» А настанет время, и нет ни одной клюковницы. Прошел сезон!
Кроме этих постоянно-прилетных птиц были и случайно-залетные, редкие. Жители Удельной с тех лет и по сей день поминают косенького старикашку, ходившего от дачи к даче с негромким, но далеко слышным таинственным полушепотом: «Спирумура-вина!» Надо было хорошо вслушаться, чтобы сообразить: вот ведь промыслил же себе человек божий промысел! Собирал он где-то в недальних лесах муравьев и потом разносил по страждущим ревматизмом бутылочки «спирту муравьиного». И ведь что-то подрабатывал этим, раз носил, вот что интересно! На зиму он пропадал – верно, прятался в нору, как старый барсук, – но с весной возвращался на старые свои выхожи, хитроумец…
А были и непрерывно действовавшие торговцы, которым все равно было, лето или зима, весна или осень, Я думаю сейчас о всевозможных старьевщиках, а также о галантерейщиках. И те и другие заслуживают, пожалуй, того, чтобы их помянуть.
Надо прежде всего сказать вот что. «Разделение труда» при обслуживании дореволюционного питерского обывателя всеми теми «надомниками», о которых я сейчас говорю, было, в общем и целом, очень устойчивым и строгим.
Медник, например, вне зависимости от ситуации на рынке металлов обречен был самой судьбой (раз уж он стал лудильщиком) взывать во дворах «паять-лудить» и никогда не пытался заодно взять на себя работу жестяника.
Селедочница торговала селедками и не соблазнялась примером огуречника или квасника. Ярославцы разносили по домам тюки с мадаполамом, полотном и тому подобными матерьялами и не перебегали дороги китайцам, торговавшим бок о бок с ними шелковым товаром.
Был, пожалуй, только один разряд таких «нижних чинов» капиталистического Меркурия, который вспоминается мне почти как парии в их рядах, как своего рода «неприкасаемые», всеми презираемые, но и готовые на все субъекты.
От времени до времени во дворах, появлялся, как тень, полуторговец, полубосяк – странная фигура в долгополом рваном пальто (или в каком-то брезентовом полуплаще), – небритый, обросший, до предела грязный и засаленный, с таким же сомнительным, кое-как заплатанным, грязным мешком за плечами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120
– Уй, маладэтто порчеллино! Проклятый свиненок! Опять!
Но мальчишке что? Он пронзительно свистнул и высунул дворничихе язык…
***
В подворотне нашего дома – Нюстадтская, 7, – как и во многих подворотнях рядом, висела железная доска. Черной краской по белой на ней было сурово выведено:
Татарам, Тряпичнекам и протчим крикунам вход во двор строга воспрещаетца!
А они – входили. И сколько их было разных. И на сколько различных голосов, напевов, размеров и ритмов возглашали они во всех пропахших сложной смесью из кошачьей сырости и жареного кофе дворах свои откровения торговых глашатаев.
Приходила картинная – Елена Данько лет через пятнадцать охотно вылепила бы такую фарфоровую статуэтку – крепкая, бойкая в такой мере, что с ей подобными и старшие дворники остерегались сцепляться, похожая, как я теперь понимаю, на лесковскую «Воительницу» женщина; крепко становилась посередь двора на аккуратно обутых в добрые полусапожки основательных ногах и запевала:
– Сельди галанские, сельди; сельди, се-е-льди!
В ладной кацавеечке, в теплом платке, с румяным – немолодым, но все еще как яблоко свежим – лицом, она стояла спокойно и с достоинством. На се левом плече уютно лежало деревянное коромыслице с подвешенными к нему двумя тоже деревянными кадочками – небольшими аккуратными, в хозяйку, с плотно пригнанными крышками. Третья кадочка, поменьше, – с любительским посолом – в руке.
Быстрые глаза так и бегают от окна к окну, рисованный пухлый рот вкусно шевелится. И вот уже открылась первая форточка, и через зеленый продырявленный дощатый ящик-ларь, в каких хранили тогда вместо нынешних холодильников провизию (слова «продукты» никто и не слыхивал), перевешивается чья-то голова. И кадочки поставлены на мостовую, и кто-то сбегает – или неспешно сходит – по черной лестнице; и хлопает наружная дверь, и начинается торг:
– Марья Гавриловна, что давно не заходила?
– Ах, милая ты моя ягодиночка, виноградинка ты моя золоченая, говела, бабынька, говела… Так уж и решилась: дело богово, посижу дома! Торговля-то наша – сущий грех…
Трудно даже припомнить их всех подряд, служителей этого тогдашнего надомного сервиса – столько их было и по таким различным линиям они работали. Среди них имелись представители совершенно друг на друга непохожих индустрии.
Иной раз во двор входил человек-копна, зеленое лиственное пугало; такими в книжках для малышей рисуют сказочных леших. И сквозь пряно-пахучие, полусухие березовые ветки звучал изнутри копны высокий бабий голос:
– Венички бере-о-зовы, венички!
Все – свое: свой распев, свое хитроумное устройство, поддерживающее в равновесии на плечах и спине два-три десятка или две-три дюжины отлично связанных, в меру подсушенных, в меру провяленных банных веников.
– В баньке попариться – ве-нич-ки!
Другая женщина (а случалось, и мужчина) появлялась, распустив высоко над головой, как буланую гриву, целый мочальный веер:
– Швабры, швабры, швабры!
Еще эхо не смолкло от этого мажорного выкрика, а от подворотни уже доносится глуховатый минор следующего «крикуна»:
– Костей-тряпок! Бутылок-банок!
Или:
– Чулки-носки-туфле-е-е!
Или:
– Халат-халат! Халат-халат! – с особым, за три двора различаемым татарским акцентом и интонацией. – Шурум-бурум!
Были торговцы, которые появлялись и исчезали, как перелетные птицы, как бы входя в состав фенологических примет города. Так, с точной периодичностью, лужи на питерских панелях испокон веков в середине июня окружаются охристой каймой сосновой пыльцы, а через несколько дней вслед за тем во всех улицах поднимается теплая сухая вьюга тополевого пуха.
Бывало, подходит время, и слышно со двора: «Огурчики малосольные, огурчики!» Пройдет положенный срок – доносится другая песня: «Брусничка-ягода, брусничка!»
Осенью всюду звучит: «А вот кваску грушевого, лимонного!» Весной же, когда, кажется, в лес и доступа никакого нет, когда еще на пригородных полях стоят озера непроходимого половодья, а в лесной глуши сугробы и в полдень не подтаивают, не успеешь открыть форточку, и уже зазвучало и понеслось привычное, как в деревне свист скворца или грачиный гомон на березах: «Клюква подснежна, клюк-ва-а!» А настанет время, и нет ни одной клюковницы. Прошел сезон!
Кроме этих постоянно-прилетных птиц были и случайно-залетные, редкие. Жители Удельной с тех лет и по сей день поминают косенького старикашку, ходившего от дачи к даче с негромким, но далеко слышным таинственным полушепотом: «Спирумура-вина!» Надо было хорошо вслушаться, чтобы сообразить: вот ведь промыслил же себе человек божий промысел! Собирал он где-то в недальних лесах муравьев и потом разносил по страждущим ревматизмом бутылочки «спирту муравьиного». И ведь что-то подрабатывал этим, раз носил, вот что интересно! На зиму он пропадал – верно, прятался в нору, как старый барсук, – но с весной возвращался на старые свои выхожи, хитроумец…
А были и непрерывно действовавшие торговцы, которым все равно было, лето или зима, весна или осень, Я думаю сейчас о всевозможных старьевщиках, а также о галантерейщиках. И те и другие заслуживают, пожалуй, того, чтобы их помянуть.
Надо прежде всего сказать вот что. «Разделение труда» при обслуживании дореволюционного питерского обывателя всеми теми «надомниками», о которых я сейчас говорю, было, в общем и целом, очень устойчивым и строгим.
Медник, например, вне зависимости от ситуации на рынке металлов обречен был самой судьбой (раз уж он стал лудильщиком) взывать во дворах «паять-лудить» и никогда не пытался заодно взять на себя работу жестяника.
Селедочница торговала селедками и не соблазнялась примером огуречника или квасника. Ярославцы разносили по домам тюки с мадаполамом, полотном и тому подобными матерьялами и не перебегали дороги китайцам, торговавшим бок о бок с ними шелковым товаром.
Был, пожалуй, только один разряд таких «нижних чинов» капиталистического Меркурия, который вспоминается мне почти как парии в их рядах, как своего рода «неприкасаемые», всеми презираемые, но и готовые на все субъекты.
От времени до времени во дворах, появлялся, как тень, полуторговец, полубосяк – странная фигура в долгополом рваном пальто (или в каком-то брезентовом полуплаще), – небритый, обросший, до предела грязный и засаленный, с таким же сомнительным, кое-как заплатанным, грязным мешком за плечами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120