Он попытался придать голосу естественность. Непринужденность. Но прозвучало хрипло, судорожно.
- Аммукутти… что это?
Она сошла вниз и прильнула к нему во всю длину тела. Он стоял, как стоял. Он не трогал ее руками. Он весь дрожал. Частью от холода. Частью от ужаса. Частью от мучительного желания. Вопреки страху его тело готово было взять наживку. Оно жаждало. Не признавало никаких доводов. Его влага увлажнила ее. Она обняла его.
Он пытался рассуждать здраво: Что может случиться, самое худшее?
Я могу потерять все. Работу. Семью. Средства к жизни. Все.
Ей слышно было, как жестоко бьется его сердце.
Она не разжимала объятий, пока его сердце не унялось. Мало-мальски.
Она расстегнула на себе рубашку. Они стояли вплотную. Соприкасаясь кожей. Ее коричневый цвет приник к его черному. Ее мягкость - к его твердости. Ее орехового цвета груди (под которыми не держались зубные щетки) - к его гладкому эбеновому торсу. От него пахло рекой. Вот он, этот особый параванский запах, внушавший такое отвращение Крошке-кочамме. Амму высунула язык и попробовала реку на вкус. Из его горловой впадины. С мочки его уха. Она притянула к себе его голову и поцеловала его в губы. Мглистым поцелуем. Поцелуем, требовавшим ответного. Он дал его ей. Сначала робко. Потом страстно. Медленно поднял руки, заводя их ей за спину. Стал гладить ее сзади. Очень нежно. Она чувствовала, какие у него ладони. Мозолистые. Наждачные. Он вел руки очень бережно, боясь грубо коснуться ее кожи. Она чувствовала, как мягка она ему на ощупь. Она чувствовала себя сквозь него. Свою кожу. Тело ее существовало только там, где он ее касался. Все прочее в ней было дымом. Она ощущала его дрожь. Положив руки ей на ягодицы (под которыми могли бы удержаться целые пучки зубных щеток), он прижал ее бедра к своим, чтобы дать ей почувствовать, как он ее хочет.
Телесность затеяла этот танец. Ужас замедлил его темп. Задал ритм, в котором их тела отвечали друг другу. Словно они знали уже, что за каждую судорогу наслаждения заплатят судорогой боли. Словно знали уже, что чем дальше они зайдут сейчас, тем дальше их уволокут потом. Поэтому они не отпускали узду. Томили друг друга. Откладывали миг отдачи. И этим делали себе юлько хуже. Только повышали ставку. Только утяжеляли расплату. Ибо этим они разглаживали морщины неловкости и спешки на ткани непривычной любви и нагнетали себя до взрывной отметки.
Позади них, мерцая диким шелком, пульсировала во тьме река. Желтые бамбуки горевали.
Ночь смотрела на них, облокотясь на воду.
Теперь они лежали под мангустаном, где совсем недавно старое серое лодочное растение с лодочными цветами и лодочными плодами было с корнем выворочено Передвижной Республикой. Оса. Флаг. Удивленный зачес. Фонтанчик, стянутый «токийской любовью».
Подлодочного мирка уже как не бывало.
Белых термитов по пути на работу.
Белых божьих коровок по пути домой.
Белых жуков, зарывающихся в землю от света.
Белых кузнечиков со скрипочками белого дерева.
Белой печальной музыки.
Как не бывало.
Только пятно голой сухой земли в форме лодки, очищенное и готовое для любви. Как будто Эста и Рахель нарочно все подготовили. Как будто они этого желали. Близнецы-акушеры материнского сновидения.
Амму, нагая теперь, склонилась над Велюттой, прижав губы к его губам. Он надвинул ее волосы шатром на них обоих. Как делали ее дети, когда хотели отгородиться от внешнего мира. Она скользнула вниз, желая свести знакомство со всем его телом. С его шеей. С его сосками. С его шоколадным животом. Она выпила остаток реки из его пупка. Прижала к своим сомкнутым векам жар его возбуждения. Ощутила ртом его солоноватость. Он сел и притянул ее к себе обратно. Она почувствовала, что его живот стал под ней твердым, как доска. Почувствовала скольжение своей влаги по его коже. Он взял губами ее сосок и сделал из мозолистой ладони чашу для другой ее груди. Атлас, лелеемый наждаком.
В тот миг, когда она ввела его в себя, в его глазах пробежала неопытность, юношество, мелькнуло удивление из-за явленной ему тайны, и она улыбнулась ему сверху вниз, словно он был ее ребенком.
Когда он вошел в нее, телесность взяла верх, оттеснив страх на обочину. Цена бытия взлетела до невозможной высоты; хотя потом Крошка-кочамма сказала, что это Недорогая Плата.
Недорогая?
Две жизни. Два близнецовых детства.
И урок истории в назидание потенциальным нарушителям.
Мглистые глаза обволокли взглядом другие мглистые глаза, и светящаяся женщина отворила себя светящемуся мужчине. Она была широка и глубока, словно река в половодье. Он поплыл по ее волнам. Она чувствовала, что он уходит в нее глубже, глубже. Бешеный. Неукротимый. Требующий пустить его дальше. Дальше. Готовый уступить лишь телесным очертаниям. Ее и своим. И, достигнув предела, коснувшись ее глубочайших глубей, испустив рыдающий, содрогающийся вздох, - он утонул.
Она лежала сверху. Их тела были скользкие от пота. Она почувствовала, как его плоть в ней уменьшилась. Его дыхание стало ровнее. Его глаза прояснились. Он погладил ее по волосам, чувствуя, что узел, в нем блаженно ослабший, в ней еще вибрировал, еще был тугим. Он бережно перевернул ее на спину. Влажной своей тканью обтер с нее пот и песок. Накрыл ее собой, стараясь не придавить. Мелкие камешки кололи ему руки ниже локтей. Он поцеловал ее в глаза. В уши. В грудь. В живот. Во все семь серебристых растяжек, оставшихся после беременности. В тонкую линию волосков, которая, указывая ему направление, шла от пупочной лунки к треугольнику лобка. В бедра изнутри, где кожа всего мягче. Потом руки столяра приподняли ее таз и неприкасаемый язык дотронулся до ее недр. Долго, самозабвенно пил из ее чаши.
Она танцевала для него. На этом лодочном клочке земли. Она жила.
Он прижимал ее к себе, прислонясь спиной к мангустану, а она плакала и смеялась разом. Потом на пять минут, которые показались вечностью, она уснула, привалившись спиной к его груди. Семь глухих лет отлетели, снявшись с нее, во тьму на тяжелых, колышущихся крыльях. Как тускло-серая пава. И на лежащей перед Амму дороге (к Старению и Смерти) возникла солнечная лужайка. Изумрудная трава, усеянная голубыми бабочками. Дальше - пропасть.
Сочась по капле, в него вернулся ужас. Перед тем, что он сделал. Перед тем, что, он знал, будет сделано опять. И опять.
Она проснулась от стука его сердца, колотящегося о грудную клетку. Словно оно искало выхода. Искало это подвижное ребро. Потайную створку скользяще-складной двери. Его руки по-прежнему облегали ее, он теребил пальцами сухую пальмовую ветку, и она чувствовала движение его мышц. Амму улыбнулась сама себе в темноте, подумав о том, как она любит его руки - их очертания, их силу, покой, который она ощущает в их объятиях, хотя трудно было бы придумать для нее место опасней.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86
- Аммукутти… что это?
Она сошла вниз и прильнула к нему во всю длину тела. Он стоял, как стоял. Он не трогал ее руками. Он весь дрожал. Частью от холода. Частью от ужаса. Частью от мучительного желания. Вопреки страху его тело готово было взять наживку. Оно жаждало. Не признавало никаких доводов. Его влага увлажнила ее. Она обняла его.
Он пытался рассуждать здраво: Что может случиться, самое худшее?
Я могу потерять все. Работу. Семью. Средства к жизни. Все.
Ей слышно было, как жестоко бьется его сердце.
Она не разжимала объятий, пока его сердце не унялось. Мало-мальски.
Она расстегнула на себе рубашку. Они стояли вплотную. Соприкасаясь кожей. Ее коричневый цвет приник к его черному. Ее мягкость - к его твердости. Ее орехового цвета груди (под которыми не держались зубные щетки) - к его гладкому эбеновому торсу. От него пахло рекой. Вот он, этот особый параванский запах, внушавший такое отвращение Крошке-кочамме. Амму высунула язык и попробовала реку на вкус. Из его горловой впадины. С мочки его уха. Она притянула к себе его голову и поцеловала его в губы. Мглистым поцелуем. Поцелуем, требовавшим ответного. Он дал его ей. Сначала робко. Потом страстно. Медленно поднял руки, заводя их ей за спину. Стал гладить ее сзади. Очень нежно. Она чувствовала, какие у него ладони. Мозолистые. Наждачные. Он вел руки очень бережно, боясь грубо коснуться ее кожи. Она чувствовала, как мягка она ему на ощупь. Она чувствовала себя сквозь него. Свою кожу. Тело ее существовало только там, где он ее касался. Все прочее в ней было дымом. Она ощущала его дрожь. Положив руки ей на ягодицы (под которыми могли бы удержаться целые пучки зубных щеток), он прижал ее бедра к своим, чтобы дать ей почувствовать, как он ее хочет.
Телесность затеяла этот танец. Ужас замедлил его темп. Задал ритм, в котором их тела отвечали друг другу. Словно они знали уже, что за каждую судорогу наслаждения заплатят судорогой боли. Словно знали уже, что чем дальше они зайдут сейчас, тем дальше их уволокут потом. Поэтому они не отпускали узду. Томили друг друга. Откладывали миг отдачи. И этим делали себе юлько хуже. Только повышали ставку. Только утяжеляли расплату. Ибо этим они разглаживали морщины неловкости и спешки на ткани непривычной любви и нагнетали себя до взрывной отметки.
Позади них, мерцая диким шелком, пульсировала во тьме река. Желтые бамбуки горевали.
Ночь смотрела на них, облокотясь на воду.
Теперь они лежали под мангустаном, где совсем недавно старое серое лодочное растение с лодочными цветами и лодочными плодами было с корнем выворочено Передвижной Республикой. Оса. Флаг. Удивленный зачес. Фонтанчик, стянутый «токийской любовью».
Подлодочного мирка уже как не бывало.
Белых термитов по пути на работу.
Белых божьих коровок по пути домой.
Белых жуков, зарывающихся в землю от света.
Белых кузнечиков со скрипочками белого дерева.
Белой печальной музыки.
Как не бывало.
Только пятно голой сухой земли в форме лодки, очищенное и готовое для любви. Как будто Эста и Рахель нарочно все подготовили. Как будто они этого желали. Близнецы-акушеры материнского сновидения.
Амму, нагая теперь, склонилась над Велюттой, прижав губы к его губам. Он надвинул ее волосы шатром на них обоих. Как делали ее дети, когда хотели отгородиться от внешнего мира. Она скользнула вниз, желая свести знакомство со всем его телом. С его шеей. С его сосками. С его шоколадным животом. Она выпила остаток реки из его пупка. Прижала к своим сомкнутым векам жар его возбуждения. Ощутила ртом его солоноватость. Он сел и притянул ее к себе обратно. Она почувствовала, что его живот стал под ней твердым, как доска. Почувствовала скольжение своей влаги по его коже. Он взял губами ее сосок и сделал из мозолистой ладони чашу для другой ее груди. Атлас, лелеемый наждаком.
В тот миг, когда она ввела его в себя, в его глазах пробежала неопытность, юношество, мелькнуло удивление из-за явленной ему тайны, и она улыбнулась ему сверху вниз, словно он был ее ребенком.
Когда он вошел в нее, телесность взяла верх, оттеснив страх на обочину. Цена бытия взлетела до невозможной высоты; хотя потом Крошка-кочамма сказала, что это Недорогая Плата.
Недорогая?
Две жизни. Два близнецовых детства.
И урок истории в назидание потенциальным нарушителям.
Мглистые глаза обволокли взглядом другие мглистые глаза, и светящаяся женщина отворила себя светящемуся мужчине. Она была широка и глубока, словно река в половодье. Он поплыл по ее волнам. Она чувствовала, что он уходит в нее глубже, глубже. Бешеный. Неукротимый. Требующий пустить его дальше. Дальше. Готовый уступить лишь телесным очертаниям. Ее и своим. И, достигнув предела, коснувшись ее глубочайших глубей, испустив рыдающий, содрогающийся вздох, - он утонул.
Она лежала сверху. Их тела были скользкие от пота. Она почувствовала, как его плоть в ней уменьшилась. Его дыхание стало ровнее. Его глаза прояснились. Он погладил ее по волосам, чувствуя, что узел, в нем блаженно ослабший, в ней еще вибрировал, еще был тугим. Он бережно перевернул ее на спину. Влажной своей тканью обтер с нее пот и песок. Накрыл ее собой, стараясь не придавить. Мелкие камешки кололи ему руки ниже локтей. Он поцеловал ее в глаза. В уши. В грудь. В живот. Во все семь серебристых растяжек, оставшихся после беременности. В тонкую линию волосков, которая, указывая ему направление, шла от пупочной лунки к треугольнику лобка. В бедра изнутри, где кожа всего мягче. Потом руки столяра приподняли ее таз и неприкасаемый язык дотронулся до ее недр. Долго, самозабвенно пил из ее чаши.
Она танцевала для него. На этом лодочном клочке земли. Она жила.
Он прижимал ее к себе, прислонясь спиной к мангустану, а она плакала и смеялась разом. Потом на пять минут, которые показались вечностью, она уснула, привалившись спиной к его груди. Семь глухих лет отлетели, снявшись с нее, во тьму на тяжелых, колышущихся крыльях. Как тускло-серая пава. И на лежащей перед Амму дороге (к Старению и Смерти) возникла солнечная лужайка. Изумрудная трава, усеянная голубыми бабочками. Дальше - пропасть.
Сочась по капле, в него вернулся ужас. Перед тем, что он сделал. Перед тем, что, он знал, будет сделано опять. И опять.
Она проснулась от стука его сердца, колотящегося о грудную клетку. Словно оно искало выхода. Искало это подвижное ребро. Потайную створку скользяще-складной двери. Его руки по-прежнему облегали ее, он теребил пальцами сухую пальмовую ветку, и она чувствовала движение его мышц. Амму улыбнулась сама себе в темноте, подумав о том, как она любит его руки - их очертания, их силу, покой, который она ощущает в их объятиях, хотя трудно было бы придумать для нее место опасней.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86