— В первом вагоне за машиной.
Федосьев дошел до конца поезда и поднялся на площадку вагона, уютно светившегося тусклыми желтоватыми огоньками. В коридоре он столкнулся с Брауном.
— Александр Михайлович? Приятный сюрприз, — сказал удивленным тоном Федосьев, здороваясь. — Тоже в Царское?
— Нет, я в Павловск.
— Значит, до Царского вместе… Вы в этом купе? Разрешите и мне сесть здесь, благо никого нет.
— Сделайте одолжение… Я думал, вам полагается отдельное купе или даже отдельный вагон?
— Ну, вот еще. Я никому на вокзале и не говорил, что еду… Вам все равно — спиной к локомотиву? — спросил Федосьев, кладя портфель на диван и садясь. — Так вы в Павловск?
— Да, я туда езжу по понедельникам и четвергам. Одно из наших учреждений по изготовлению противогазов помещается в Павловске.
— Вот ведь какая приятная встреча, — повторил Федосьев. — А я звонил в «Палас», да вас дома не было… Мне особенно интересно побеседовать с человеком, прибывшим недавно из Европы. Вы курите? — спросил он, вынимая портсигар. — Я без папиросы не могу прожить часа… Так как же вы к нам изволили проехать? Через Англию и скандинавские страны?
— Да, на Ньюкестль-Берген.
— Значит, всякие видали государства, и воюющие, и нейтральные. Верно, и в Стокгольме задержались?
— Несколько дней.
— Стокгольм да еще Лозанна теперь интереснейшие города: гнезда всех агентур и контрагентур мира.
— Я недавно побывал и в Лозанне.
— Так-с?.. Да, вы могли многое видеть… Ну что, как там, у наших доблестных союзников?.. Заметьте, — вставил он с улыбкой, — у нас теперь ироническое обозначение «наши доблестные союзники» стало почти обязательным. Казалось бы, почему? Ведь они и в самом деле доблестные?
— Да, у нас, кажется, не дают себе отчета в их жертвах, особенно в жертвах Франции.
— Именно. А может, тут природная русская насмешливость над всякой официальной словесностью. Ведь вовсе не французы, а мы самый насмешливый в мире народ… «Над чем смеемся?..» Хоть и правда, со стороны не совсем это понятно. Подумайте, ведь у них на. западном фронте вся французская армия, вся английская, вся бельгийская, да еще разные вспомогательные войска, канадские, австралийские, индусские, алжирские — и все это против половины германской армии. А мы одни, и против нас другая половина немцев, да три четверти австрийской армии, да еще турки. Может быть, если на дивизии считать, это и не совсем так. Хоть верно почти так и на дивизии. Но публика судит без цифр. Отсюда и пошло: «доблестные союзники», «дом паромщика» и все такое.
— Зато у союзников дела лучше, чем у нас. У них фронт крепкий.
— Да, да, конечно… Хоть и не такие уж у них блестящие дела. Да и снарядов, и аэропланов у союзников не то что у нас, как кот наплакал. У них могучая промышленность, флот, американская база, а у нас ничего…
Послышались звонки, свисток кондуктора. Поезд покачнулся, вокзал медленно поплыл назад.
— И живем, однако, — сказал, устало глядя в окно, Браун.
— Дивны дела твои, Господи, живем! Вот только долго ли проживем?
— Вы думаете, недолго?
— Увы, не я один думаю, все мы смутно чувствуем, что дело плохо. И заметьте, большинство очень радо: грациозно этак, на цыпочках в пропасть и спрыгнуть.
— Мне все-таки несколько странно это слышать от представителя власти.
— Я, Александр Михайлович, не так уж типичен для представителя власти. Разумею нашу нынешнюю, с позволения сказать, власть, — сказал Федосьев, ускоряя речь в темп ускоряющемуся ходу поезда.
— Вот как: «с позволения сказать»?
— Да, вот как. Такого правительства даже у нас никогда не бывало. Истинным чудом еще и держимся. Кто это, Тютчев, кажется, сказал, что функции русского Бога отнюдь не синекура?.. Впрочем, что ж говорить о нашем правительстве, — сказал он, нахмурившись. — О нем нет двух мнений. А я от нашей левой общественности тем, главным образом, и отличаюсь, что и в нее нисколько не верю. У нас, Александр Михайлович, военные по настроению чужды милитаризму, юристы явно не в ладах с законом, буржуазия не верит в свое право собственности, судьи не убеждены в моральной справедливости наказания… Эх, да что говорить! — махнул рукой Федосьев. — Расползается русское государство, все мы это чувствуем.
— Я, признаться, не замечал, чтобы все это чувствовали в Петербурге. Напротив…
— Я говорю о людях умных и осведомленных. Ум, конечно, от Бога, а вот осведомленности у людей моей профессии, конечно, больше, чем у кого бы то ни было. Нам все виднее, чем другим, и многое мы такое знаем, Александр Михайлович, или хоть подозреваем, — вставил он, — о чем другие люди не имеют понятия. Те же, которые понятие имеют, те не догадываются, что мы это знаем…
Оба вздрогнули и быстро оглянулись в окно — по соседнему пути со страшной силой пронесся встречный поезд. Прошло несколько мгновений, рев и свист оборвались. Сверкнули огни, телеграфная проволока быстро поднялась и, подхваченная столбом, полетела вниз. Впереди простонал свисток.
— Да, многое мы видим и знаем, — повторил Федосьев.
— Жаль, однако, что ваше ведомство не дает более наглядных доказательств своей проницательности, — сказал Браун.
Федосьев посмотрел на него и усмехнулся.
— Дадим, дадим.
— Истории оставите?
— Истории мы уже оставили.
— Это что же, если не секрет?
— Теперь, пожалуй, больше не секрет. Я разумею записку, года три тому назад, поданную нашим человеком «в сферы», как пишут левые газеты. Вы, верно, о ней слышали: записка Петра Николаевича Дурново. Не слыхали? Об этой записке начинают говорить, и не мудрено. В ней, Александр Михайлович, все предсказано, решительно все, что случилось в последние годы. Предсказана война, предсказана с мельчайшею точностью конфигурация держав: с одной стороны, говорит, будут Германия, Австрия, Турция, Болгария, с другой — Англия, Россия, Франция, Италия, Сербия, Япония. Он еще, правда, указывает Соединенные Штаты, пока в войну не вмешавшиеся. Предсказан ход войны, его отражение у нас, тоже совершенно точно. А кончится все, по его словам, революцией и в России, и в Германии, причем русская революция, говорит Петр Николаевич, неизбежно примет характер социалистической: Государственная дума, умеренная оппозиция, либеральные партии будут сметены и начнется небывалая анархия, результат которой предугадать невозможно… Вот так, Александр Михайлович, предсказывает человек! Насчет войны сбылось. Вдруг сбудется также о революции, и будем мы вздыхать по плохому государству, оставшись вовсе без государства. Плохое как-никак просуществовало столетия.
— Это всегда говорят в таких случаях. Довод, извините меня, не из самых сильных.
— Будто? По-моему, в политике только одно и нужно для престижа: продержаться возможно дольше… На этом пролете, Александр Михайлович, между Петербургом и Царским, два века делается история.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90