В его лондонском доме, все еще хранящем дух его прошлой свободной жизни, было тихо и уютно, и тысячи книг стояли на полках, и телефон звонил – не прямо к нему, но к секретарю, который ограждал его от ненужных ему посетителей, друзей, читателей, почитателей, влюбленных женщин, от неуважительных и неуважаемых критиков и назойливых собратьев по перу.
То, что он не считал ночь с Мурой пустяком, о котором можно легко забыть, доказано тем фактом, что он, вернувшись тогда из России без обиняков сказал Ребекке, что он «спал с секретаршей Горького». Уэллс не любил изысканных выражений и называл излишнюю деликатность лицемерием. Ребекка, хотя и считала себя передовой женщиной, и взяла свой псевдоним, как известно, из «Росмерсхольма» Ибсена, долго плакала. Но прошло пять лет, и он сказал о том же Одетт Кеун. Одетт пришла в неистовство, запретила ему ездить и в Париж, и в Лондон и грозила разбить какой-то очень красивый и дорогой предмет, который стоял у него на камине. Теперь она каждый раз, как он выезжал, писала ему ежедневно о том, что ей совершенно нечего делать в доме на Ривьере и что она покончит с собой, если он сейчас же не вернется. Но он не возвращался, и к концу 1920-х годов, как сообщают его биографы, от регулярной переписки с Мурой он перешел к регулярным встречам с ней.
Джейн знала обо всем, у него была привычка выбалтывать ей все: она знала про его роман с Амбер, у которой от него была дочь, знала о десятилетней связи его с Ребеккой и о связи с графиней Елизаветой фон Арним, с которой он все еще продолжал вести дружбу. И конечно – про Одетт Кеун и про его дом на Ривьере. И когда Мура приехала к завтраку, она знала и про «горьковскую секретаршу», но она была уже настолько тяжело больна, что ее это не беспокоило. Мура пробыла в Эссексе до вечера и увидела, как убит Уэллс приговором докторов: Джейн умерла в том же году, не дожив до зимы. Но Мура знала, что главное препятствие не было устранено, и он сам не делал секрета из того факта, что во Франции оставалась его любовница и он не был свободен: оба знали, что Одетт была женщиной, которая не собиралась легко его уступить.
Уэллс теперь сознавал, что жизнь Муры с Горьким идет к концу, что Горький решил поехать в Россию будущей весной (1928 год) , попробовать пожить там, посмотреть на достижения и превращения и выяснить, хватит ли у него здоровья, чтобы жить там постоянно, если не в Москве, так в Крыму. Гонорары Госиздата становилось получать все труднее в связи с новыми запретами на вывоз денег из Советского Союза. По рассказам Муры Локкарт знал, что все эти годы она вела корреспонденцию Горького на трех языках (по-русски он всегда писал сам и всегда от руки). Она говорила, что он поступает правильно и что она всегда знала, что это случится, и была к этому готова. Но что Горький на это решится не немедленно, она тоже знала; могло пройти несколько лет (и состояться несколько поездок в Россию), прежде чем он сделает окончательный шаг.
Затем Уэллс стал появляться на лондонском горизонте все реже: у него было слишком много обязательств, намерений, планов, обещаний, данных направо и налево, публичных выступлений и давняя привычка выпускать по одной книге в год, или во всяком случае – стараться это делать. Романы его чередовались в эти годы с книгами политическими, многие называли их философскими: как переделать мир, как всем стать счастливыми, как вести человечество к прогрессу. И эта новая его стадия, окончательно укрепившаяся в конце 1920-х годов, с ее проклятыми вопросами, которые надо было разрешать, но разрешения которым не было, вела к еще более проклятым: а что, если человечество не захочет идти к прогрессу, нужно ли будет (и можно ли?) бить его палкой по голове, чтобы оно шло, куда требуется?
Параллельно с этим росла его особая болезненная реакция на критику. «Никто не смеет меня судить! Я все знаю, я знаю, что мне и вам всем нужно, а вы пытаетесь не слушать меня». Он ругал королевский дом, католическую церковь, а когда никто на это не обращал внимания и всерьез его не принимал, он впадал в ярость.
Стараясь примирить идею полной свободы и демократии с неким "орденом самураев», к которому он сам будет принадлежать, он говорил, что приниматься туда будут только достойные, а судить о том, кто достоин, будет он же. Прижив несколько незаконных детей, он говорил о женском равноправии и о свободе пола.
Он приходил в свой клуб. Он проповедовал. Задирал людей, и тех, с кем был знаком сорок лет, и тех, с кем только что познакомился. Он отлично знал, что все его современники, от Генри Джеймса (с которым он поссорился в 1915 году, накануне его смерти) до нынешней молодежи, которая свергает с пьедесталов богов его поколения (включая и его самого), считали и считают его не художником, а журналистом, писателем без поэзии, без стиля, без языка, без чувства прекрасного, и теперь высоким своим голосом, держа сигару в протянутой руке и выпятив круглый живот, он кричал: «Да, я журналист и горжусь этим! Я пишу простым языком для простых людей! И меня понимают!»
В эти годы начались первые признаки падения его таланта, не как полемиста, учителя и пророка демократической идеи и будущего устройства мира, но как автора занимательных романов, принесших ему мировую славу, и параллельно с этим начались в нем сомнения, не ошибается ли он, когда так страстно верит в эту новую Лигу Наций, которая разоружит мир, устроит всюду демократию, даст мировой реакции рассеяться как дым, разрушит вконец империализм и милитаризм, так что все агрессии, индивидуальные и массовые, исчезнут на тысячу лет?
Сперва – приветствия Мирной конференции, потом – проклятия по ее адресу. Сначала – страстная вера в Лигу Наций как в панацею против всякого зла, потом разочарование в ней. Его афоризм: «Для нового мирового строя нужно новое образование» дал ему мысль о написании книги по биологии, и другой, по экономике, и третьей – о естественных науках. Он считает, что его задача – подготовить разум человека к новой системе образования (поглощения знаний) и к созданию мирового правительства. Ему шутя говорят – между сигарой и портвейном, – что половина его учеников будет состоять из полуграмотных. Он отвечает, что он сам начнет с того, что обучит их грамоте.
Это его состояние постоянного раздражения и на людей, и на самого себя могло только усилиться от переездов из Лондона в Грасс и из Грасса в Лондон. В 1930 году в октябре (когда Горький был в Сорренто) Мура опять была в Лондоне. За год до этого она перевезла из Эстонии в Лондон своих детей и Мисси, она решила закрепиться в Англии навсегда, когда после первой поездки в Россию в 1928 году Горький вернулся и впервые заговорил о том, чтобы уехать туда на постоянное жительство. Мисси и дети были окончательно водворены на место, и она теперь сама решила поселиться в Лондоне (но не с ними), когда закончится эпоха виллы «Иль Сори-то».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129
То, что он не считал ночь с Мурой пустяком, о котором можно легко забыть, доказано тем фактом, что он, вернувшись тогда из России без обиняков сказал Ребекке, что он «спал с секретаршей Горького». Уэллс не любил изысканных выражений и называл излишнюю деликатность лицемерием. Ребекка, хотя и считала себя передовой женщиной, и взяла свой псевдоним, как известно, из «Росмерсхольма» Ибсена, долго плакала. Но прошло пять лет, и он сказал о том же Одетт Кеун. Одетт пришла в неистовство, запретила ему ездить и в Париж, и в Лондон и грозила разбить какой-то очень красивый и дорогой предмет, который стоял у него на камине. Теперь она каждый раз, как он выезжал, писала ему ежедневно о том, что ей совершенно нечего делать в доме на Ривьере и что она покончит с собой, если он сейчас же не вернется. Но он не возвращался, и к концу 1920-х годов, как сообщают его биографы, от регулярной переписки с Мурой он перешел к регулярным встречам с ней.
Джейн знала обо всем, у него была привычка выбалтывать ей все: она знала про его роман с Амбер, у которой от него была дочь, знала о десятилетней связи его с Ребеккой и о связи с графиней Елизаветой фон Арним, с которой он все еще продолжал вести дружбу. И конечно – про Одетт Кеун и про его дом на Ривьере. И когда Мура приехала к завтраку, она знала и про «горьковскую секретаршу», но она была уже настолько тяжело больна, что ее это не беспокоило. Мура пробыла в Эссексе до вечера и увидела, как убит Уэллс приговором докторов: Джейн умерла в том же году, не дожив до зимы. Но Мура знала, что главное препятствие не было устранено, и он сам не делал секрета из того факта, что во Франции оставалась его любовница и он не был свободен: оба знали, что Одетт была женщиной, которая не собиралась легко его уступить.
Уэллс теперь сознавал, что жизнь Муры с Горьким идет к концу, что Горький решил поехать в Россию будущей весной (1928 год) , попробовать пожить там, посмотреть на достижения и превращения и выяснить, хватит ли у него здоровья, чтобы жить там постоянно, если не в Москве, так в Крыму. Гонорары Госиздата становилось получать все труднее в связи с новыми запретами на вывоз денег из Советского Союза. По рассказам Муры Локкарт знал, что все эти годы она вела корреспонденцию Горького на трех языках (по-русски он всегда писал сам и всегда от руки). Она говорила, что он поступает правильно и что она всегда знала, что это случится, и была к этому готова. Но что Горький на это решится не немедленно, она тоже знала; могло пройти несколько лет (и состояться несколько поездок в Россию), прежде чем он сделает окончательный шаг.
Затем Уэллс стал появляться на лондонском горизонте все реже: у него было слишком много обязательств, намерений, планов, обещаний, данных направо и налево, публичных выступлений и давняя привычка выпускать по одной книге в год, или во всяком случае – стараться это делать. Романы его чередовались в эти годы с книгами политическими, многие называли их философскими: как переделать мир, как всем стать счастливыми, как вести человечество к прогрессу. И эта новая его стадия, окончательно укрепившаяся в конце 1920-х годов, с ее проклятыми вопросами, которые надо было разрешать, но разрешения которым не было, вела к еще более проклятым: а что, если человечество не захочет идти к прогрессу, нужно ли будет (и можно ли?) бить его палкой по голове, чтобы оно шло, куда требуется?
Параллельно с этим росла его особая болезненная реакция на критику. «Никто не смеет меня судить! Я все знаю, я знаю, что мне и вам всем нужно, а вы пытаетесь не слушать меня». Он ругал королевский дом, католическую церковь, а когда никто на это не обращал внимания и всерьез его не принимал, он впадал в ярость.
Стараясь примирить идею полной свободы и демократии с неким "орденом самураев», к которому он сам будет принадлежать, он говорил, что приниматься туда будут только достойные, а судить о том, кто достоин, будет он же. Прижив несколько незаконных детей, он говорил о женском равноправии и о свободе пола.
Он приходил в свой клуб. Он проповедовал. Задирал людей, и тех, с кем был знаком сорок лет, и тех, с кем только что познакомился. Он отлично знал, что все его современники, от Генри Джеймса (с которым он поссорился в 1915 году, накануне его смерти) до нынешней молодежи, которая свергает с пьедесталов богов его поколения (включая и его самого), считали и считают его не художником, а журналистом, писателем без поэзии, без стиля, без языка, без чувства прекрасного, и теперь высоким своим голосом, держа сигару в протянутой руке и выпятив круглый живот, он кричал: «Да, я журналист и горжусь этим! Я пишу простым языком для простых людей! И меня понимают!»
В эти годы начались первые признаки падения его таланта, не как полемиста, учителя и пророка демократической идеи и будущего устройства мира, но как автора занимательных романов, принесших ему мировую славу, и параллельно с этим начались в нем сомнения, не ошибается ли он, когда так страстно верит в эту новую Лигу Наций, которая разоружит мир, устроит всюду демократию, даст мировой реакции рассеяться как дым, разрушит вконец империализм и милитаризм, так что все агрессии, индивидуальные и массовые, исчезнут на тысячу лет?
Сперва – приветствия Мирной конференции, потом – проклятия по ее адресу. Сначала – страстная вера в Лигу Наций как в панацею против всякого зла, потом разочарование в ней. Его афоризм: «Для нового мирового строя нужно новое образование» дал ему мысль о написании книги по биологии, и другой, по экономике, и третьей – о естественных науках. Он считает, что его задача – подготовить разум человека к новой системе образования (поглощения знаний) и к созданию мирового правительства. Ему шутя говорят – между сигарой и портвейном, – что половина его учеников будет состоять из полуграмотных. Он отвечает, что он сам начнет с того, что обучит их грамоте.
Это его состояние постоянного раздражения и на людей, и на самого себя могло только усилиться от переездов из Лондона в Грасс и из Грасса в Лондон. В 1930 году в октябре (когда Горький был в Сорренто) Мура опять была в Лондоне. За год до этого она перевезла из Эстонии в Лондон своих детей и Мисси, она решила закрепиться в Англии навсегда, когда после первой поездки в Россию в 1928 году Горький вернулся и впервые заговорил о том, чтобы уехать туда на постоянное жительство. Мисси и дети были окончательно водворены на место, и она теперь сама решила поселиться в Лондоне (но не с ними), когда закончится эпоха виллы «Иль Сори-то».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129