ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Впервые Мура играла при постороннем человеке роль хозяйки дома, секретарши, переводчицы и литературного агента, и сыграла ее блестяще. Кларк был совершенно очарован ею: он пишет, что она была «прелестна, оригинальна и прекрасно делала свое дело», что в ней была смесь «внимания, такта и спокойствия». После нескольких визитов он стал приезжать в Сааров запросто и с грустью наблюдал, как Горький «бедствует из-за ничтожных гонораров, которые он получает за издания своих рассказов и статей». Но его появление в доме привело Горького к мысли, что его идущая в Москве пьеса «Старик» («Судья») (премьера была еще в феврале 1919 года) может быть переведена и поставлена в США, и Кларк ухватился за , эту мысль, причем обоим одновременно представился план, по которому перевести пьесу должна была Мура. Она немедленно согласилась на это, и Горький сейчас же дал ей рукопись, а также обещал подумать о дальнейших возможных переводах.
Сааров был оставлен весной 1923 года по двум причинам: во-первых, через месяц в местечке должен был начаться дачный сезон, что грозило изменить тихую жизнь санатория, и, во-вторых, – опять усилился туберкулез, и Горький опять кашлял кровью. Решено было вернуться в Шварцвальд, но уже не в Санкт-Блазиен, а в Гюнтерсталь, поближе к Фрейбургу.
Мы вернулись в Берлин, чтобы там остаться на время, а все остальные только на короткий срок остановились там (Мура была в Эстонии), чтобы двинуться дальше. Кларк приехал в конце лета в Гюнтерсталь за переведенной Мурой пьесой. На этот раз и Максим, и Тимоша очаровали его; Максим, «член теннисного клуба», целыми днями пропадал на теннисных кортах (Кларк отмечает, что он в России «имел должность в правительстве Ленина»), Соловей лежал у себя, а Тимоша была за хозяйку: Мура написала ему, что она больше не занимается домом, потому что занята новыми переводами – писем Чехова к Книппер. Ее ожидало разочарование: когда она их закончила (работа представляла для нее непреодолимые трудности), выяснилось, что письма эти выходят в переводе Констанции Гарнетт одновременно в Англии и в США.
Кларк был разочарован «Судьей», перевод, по его словам, был сделан «грубовато» и был «не отделан», он должен был полностью переработать его. Это был, как он писал в своих воспоминаниях, «больше подстрочник, чем перевод». Единственное, что его могло примирить с этим фактом, было сообщение Муры, что Горький специально для англо-американского издания напишет к пьесе предисловие. Она послала об этом ему вдогонку письмо, где писала: «Я уговорила Горького написать к моему переводу пьесы предисловие, специально для вас».
Он особенно ценил в Муре то, что она гордилась, что она «наименее русская из всех русских», и что благодаря ей он, молодой журналист, только что начинающий свою карьеру, вхож к «великому писателю» и получил право опубликовать и поставить на сцене его пьесу. Он засел за переработку подстрочника, стараясь придать ему «форму, необходимую для печати».
Пьеса поставлена не была, но была издана в переводе «Кларка и Закревской» в серии «Современная драма». Последнее его посещение Гюнтерсталя было неудачным: сосед-немец убил в этот день кошку Максима, и тот, в драке с ним, едва его не убил. Оставаться Горькому после этого было невозможно, надо было уезжать в Берлин и ждать там итальянскую визу: недавно до Горького, через советского посла в Риме, дошло известие, что Муссолини «ничего не имеет против приезда Горького в Италию на постоянное жительство на берегу Неаполитанского залива». Но были поставлены два условия: не заниматься политической пропагандой и не жить на Капри. На эти условия Горький легко согласился.
По некоторым фразам в книге Кларка можно догадаться, что Мура говорила ему о своем прошлом, но не много. Кларк не был наделен хорошей памятью, чему может служить примером его рассказ о «черном кокере Кузьке», когда Кузька был белый с черным ухом фокстерьер. Но он узнал с Муриных слов, что она сидела в тюрьме в Петрограде и что Горький ее освободил. Не в Москве это было, не на Лубянке, но в Петрограде, на Гороховой, когда ее арестовали, поймав при переходе границы. Кларку этот ее рассказ показался романтичным. «Если бы не вмешательство Горького…» – пишет он. Но о другой своей тюрьме, в Москве, Мура не рассказала ему ничего.
Этим летом она не только была, как обычно, «у детей», но и часть его прожила в Берлине, возможно, что в Гюнтерстале ей было скучно: туда никто, или почти никто, не приезжал, и она, пользуясь тем, что Максим и его жена жили там и никуда не собирались двигаться, застряла в городе. Есть запись ее приходов к нам, мы жили в то лето в пансионе Крампе на Виктория-Луиза Платц, шесть приходов за два месяца. Это были недели, когда она снаряжала Будберга в Аргентину. 14 сентября она наконец выехала в Гюнтерсталь вместе с Ходасевичем, я провожала их на вокзале в Берлине. Итальянской визы все не было. В октябре – ноябре она опять была у нас, после чего мы выехали в Прагу, куда через месяц приехали и они, – на этот раз она была со всеми вместе.
Я помню, как я, смотря с платформы на уходивший поезд, увозивший их в Гюнтерсталь, думала о ней. Мне была близка и понятна ее энергия, сила ее живучести, ее дикое отчаянное желание не погибнуть, причем «не погибнуть», как я всегда понимала это выражение, вовсе не значит «не умереть» от голода, холода, бедности и болезней, т. е. не «смерть на скамейке бульвара в чужом городе», о которой позже писал Беккет. Не погибнуть значит не опуститься на дно жизни, не примириться с отсутствием книг, музыки, чистого белья, теплой одежды, с отсутствием вокруг знающих, способных, живых людей. Не погибнуть значило не довольствоваться только теми, кто был выкинут из русской реальности в гремящую счастливым безумием негритянской музыки послевоенную Европу, но искать и найти тех, кто поднялся после революции, гражданской войны, «красного террора», найти доучившихся недоучек, залечивших переломанные кости, тонувших, но добравшихся до твердой земли. Я уже знала тогда, как женщины ее круга сейчас начинали жизнь в Берлине, Париже, Праге, бывшие мамины дочки, хрупкие и пугливые, воспитанницы благородных институтов без образования, жены белых офицеров и секретарей царских посольств, белоручки с выпавшими зубами и заскорузлыми ладонями от чистки чужих квартир, с мозгом, затвердевшим, как асфальт, от всего пережитого, которого они не могли ни осилить, ни осмыслить. Мыть чужие полы? Вышивать крестиками? Делать шляпы? Сидеть при уборных в ночных ресторанах? Или идти на сверхурочные курсы медсестер и, окончив их (иностранки с волчьими паспортами), иметь право наняться госпитальной прислугой в городских больницах Лаэнека и Валь-де-Граса и выносить подкладные судна?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129