ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Но в Берлине было и другое дело, и оно для Муры становилось огромной помехой во всем, что она ни делала, а главное – оно грозило испортить ее планы и взорвать будущее. Это был законный муж ее, барон Николай Будберг, который, как она говорила Ходасевичу, не сегодня – завтра может сесть в тюрьму. За какие преступления? За шалости с карточными долгами, неоплаченными чеками, за какие-то женские истории, полные невыплаченных алиментов и, как ему самому казалось, совершенно безвредного любовного шантажа. Он мог легко погубить всем этим и ее репутацию, тем более что он теперь начал заниматься псевдополитическими авантюрами, стал членом какого-то русско-немецкого союза, который как будто числится нелегальным. Она хотела доброго имени, а получила как раз обратное, и у нее все деньги уходят на него.
Ходасевич был из тех людей, которые умеют и любят слушать. Он никогда не спрашивал, начинала говорить она. Он особенно хорошо умел слушать женщин, с которыми он вообще чувствовал себя ближе и более легко, чем с мужчинами. Он привлекал их своим вниманием к ним, серьезностью и силой своего интереса. Никогда – и они это знали – ему не приходила мысль поучать их, или отечески покровительствовать им, или давать им непрошеные советы. Он слушал с абсолютным вниманием и реагировал только тогда, когда знал, что они ждут и хотят этого. И когда реагировал, то по-своему, не как отец, брат, или учитель, или любовник, но как старый преданный друг. И в ту минуту, когда он именно так реагировал, это было искренне и только таким, без единой фальшивой ноты, и могло быть. Только позже, когда эти минуты (или часы) проходили, появлялись в нем критика, ирония и суждение о том, что было услышано. Но он никогда, и мне в том числе, не высказывал их. Только косвенно можно было догадаться об этом.
Она говорила ему многое, но, конечно, далеко не все, и не только потому, что часто и я бывала в комнате, в его комнате, узкой и длинной, и сидела в углу, у окна, и читала книжку, а она говорила, потому что в эти три года она с Ходасевичем дружила, как многие женщины и до, и после нее. Советов она у него не просила, она сама знала, что надо было делать. Я слушала вполуха, о чем шел разговор. Она была старше меня на девять лет и относилась ко мне как к подростку. Я не мешала ей. Мне кажется, что ей не с кем на всем свете было говорить. Соловей мог только улыбаться, когда люди рассказывали ему что-нибудь, и терпеливо ждать, когда настанет минута для него рассказать одну из своих занятных историй (как, например, однажды в Мюнхене Кандинский облил себе фрачную грудь томатным соусом во время торжественного обеда или как у Явленского на одном из вернисажей украли штаны). С Валентиной она никогда не говорила о себе; мне кажется, Мура вообще в то время не любила женщин и не доверяла им.
Удивительна была внутренняя схожесть в те годы между Максимом и его женой; они в некоторых отношениях были тогда близнецами: оба и не взрослые, и не молодые, а ребячливые, занятые сначала раскрашиванием картинок в книгах, потом – самостоятельной работой. Он рисовал уличные сценки на большом картоне, где человек сорок маленьких уродов жили своей мирной городской жизнью: угол площади, посреди нее – верхом на верблюде всадник в короне; парикмахер в открытом окне нечаянно, вместе с бородой, срезал клиенту голову; справа идет толпа с флагами и оркестром, состоящим из десяти барабанщиков; вдали строят виселицу; на первом плане три нарядных дамы ведут на цепочках восемь собачек, собаки весело переговариваются между собой. У лошади извозчика только что родился жеребенок, священник с причтом спешит крестить его. Мама-лошадь смущена, она – поясняет Максим – не совсем уверена, кто папа. Нищий держит в руках свою отрубленную ногу. Преобладает синий и красный цвет. Тимоша рисует тоже – бабочек и цветы в вазе. Соловей устраивает ей натюрморт, утром приносит из кухни морковь и редиску. Не спеша, всегда не спеша, раскладывает их на столе. Он сам живет странной жизнью, в нем чувствуется ум, образование, и даже талант, но он никогда ничего не делает, лежит на боку, подперев голову рукой, или у себя на кровати, или на диване, а иногда даже на трех составленных стульях, – большой, сильный мужчина, всегда чем-то больной, но по всему видно: ему хорошо и сладко живется на свете. Он умеет рассказывать истории, говорит на пяти языках, приятно поет украинские и еврейские песни, а иногда читает что-нибудь, книги, которые никому в голову не придет читать: о встрече Стэнли и Ливингстона, о Наполеоне на острове Св. Елены, о нравах обезьян в районе реки Амазонки. Он очень много спит. Ему покупают костюм, его водят к зубному врачу. Вдвоем с Максимом они, по выражению Тимоши, «устраивают балаган», ведут диалоги:
Максим: – Как ты думаешь, Соловей, кондор комод поднять может?
Соловей: – Конечно может!
Максим: – А кондор два комода поднять может? Они сочиняют двустишия и шарады. Двустишия приводят Горького в ужас, он краснеет до корней волос, и видно, что ему хочется провалиться сквозь землю от присутствия при этом Тимоши и меня:
Сейчас я подойду к окну
И вниз на публику какну.
Шарады составляются по принципу – чем непонятней, тем лучше (я иногда им помогаю): мое первое – сладкий напиток (сироп), мое второе – животное (лань), мое целое – способ передвижения (аэроплан). Кроме этих забав у Соловья имеется настоящий талант: он по почерку человека говорит о его характере, внешности, о прошлом его и будущем. Помню два вечера в Саарове: вчетвером, Андрей Белый, Ходасевич, Соловей и я, сидели в пустом кафе. Ходасевич дал ему письмо Гершензона. Подпись была заклеена, Соловей не мог говорить, если знал, кто писал письмо. После получаса его точнейшего рассказа о Гершензоне и какая будет его судьба Соловей так устал, что пот лился градом с его лба и носа. В другой раз, там же, Ходасевич принес ему страницу, написанную мной. Он говорил долго и подробно, и мы все трое молча слушали. После этого он был вынужден немедленно лечь, и тут же в кафе он растянулся на стульях и приходил в себя минут десять.
Считалось, что Соловей уже много лет влюблен в Валентину Ходасевич, это началось в Мюнхене, и она тогда, кажется, ответила ему, но потом раздумала и вышла за Андрея Романовича Дидерихса, из известной семьи фабрикантов роялей. «Потому что у у него были рояли, а у Ракицкого не было ничего», – комментирует Ходасевич. А. Р., или Диди, тоже иногда гостит здесь. Он служит в торгпредстве у Марии Федоровны, но хочет перевестись в лондонский Аркос, к Кримеру; в скором времени он попадает туда, но в конце концов уезжает обратно в Россию.
Все эти люди отлично относятся друг к другу: Валентина к Тимоше, Диди и Максим – к Муре, и все вместе – к нам с Ходасевичем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129