война, безусловно, ад, но юноша, чтобы стать мужчиной, должен немножечко пострелять, и по возможности, хотя это и не обязательно, — на поле боя.
* * *
И я отправился в Нью-Йорк, чтобы заново родиться.
Для большинства американцев было и остается привычным куда— нибудь уезжать, чтобы начать все сначала. Да ведь и я не такой, как родители. Никакого места, почитаемого священным, для меня не существовало; не было скопища друзей да родственников, которых я покидал. Нигде число ноль не имеет большего философского смысла, чем в Америке.
«Здесь ничего не выходит», — говорит американец, и раз! — головой в воду с высоченной вышки.
Так вот и я тоже ничем был не обременен, словно на свет и не появлялся, когда пересекал этот великий континент зародышем в утробе пульмановского вагона. Будто никогда и не было Сан— Игнасио. А когда чикагский экспресс «Двадцатый век лимитед» ворвался в опутанный проводами и трубами туннель под Нью-Йорком, я выскочил из утробы в родильный канал.
Десятью минутами позже я родился на Центральном вокзале, одетый в первый в моей жизни костюм, а в руках у меня был фибровый чемодан и портфель с моими лучшими рисунками.
И кто же пришел на вокзал приветствовать это очаровательное армянское дитя?
Ни души, ни души.
* * *
Я был бы великолепной иллюстрацией Дэна Грегори к рассказу о деревенском подростке, оказавшемся в полном одиночестве в незнакомом огромном городе. Костюм на мне был дешевый, купленный по почте у Сирса из Робука, а никто лучше Дэна Грегори не умеет рисовать костюмы, выписанные по каталогу. Ботинки, старые и потрескавшиеся, я начистил до блеска, сам поставил новые резиновые набойки. Вставил и новые шнурки, но один порвался где— то около Канзас-Сити. Зоркий наблюдатель заметил бы на шнурке уродливый узел. Никто лучше Дэна Грегори не умел описать материальное и душевное состояние героя по виду его ботинок.
Правда, для журнального рассказа о деревенщине мое лицо тогда не подходило. Грегори пришлось бы сделать меня выходцем из англосаксов.
* * *
Мое лицо он мог использовать для рассказов об индейцах. Из меня получился бы приличный Гайавата. Грегори как-то иллюстрировал дорогое издание «Гайаваты», и моделью для главного героя служил сын повара-грека.
Тогда любой носатый человек, выходец с Ближнего Востока или из Средиземноморья, имевший хоть каплю актерских способностей, годился на роль кровожадного индейца из племени сиу или любого другого. Зрителей это более чем устраивало.
* * *
Теперь я мечтал снова оказаться в поезде! Господи, как там было хорошо! Я прямо влюбился в этот поезд. Сам Господь Бог, наверно, был в восторге, когда люди ухитрились так соединить железо, воду и огонь, что получился поезд!
Теперь, конечно, все следует делать из плутония с помощью лазерных пучков.
* * *
А как Дэн Грегори рисовал поезда! Он пользовался синьками, которые брал на заводе, так что каждая заклепочка была на своем месте и не придрался бы никакой железнодорожник. И если бы понадобилось ему нарисовать «Двадцатый век лимитед», которым я прибыл в Нью-Йорк, то каждое пятнышко, каждую пылинку на вагонах он бы воспроизвел так, как они должны были выглядеть, если состав прошел от Чикаго до Нью-Йорка. Никто не умел изобразить паровозную копоть лучше Дэна Грегори?
А теперь он где? И где Мерили? Почему не послали кого-нибудь встретить меня на роскошном «мормоне» Грегори.
* * *
Он точно знал, когда я приеду. Сам же назначил день и выбрал такой, чтобы легче запомнить. Я приезжал в день Святого Валентина. Столько сердечности проявил он в письмах — и не через Мерили или кого-нибудь из прихлебателей. Все письма были написаны им самим, от руки. Короткие, но такие великодушные и щедрые! Писал, чтобы я купил себе теплый костюм, и не только себе, но и отцу, а он заплатит по счету.
Сколько в его письмах было понимания! Он боялся, что меня обидят или одурачат в поезде, объяснял, как вести себя в купе и в вагоне-ресторане, когда и сколько давать чаевых официантам да носильщикам и как сделать пересадку в Чикаго. К собственному сыну не был бы он внимательнее, имей он сына.
Побеспокоился даже о том, чтобы послать деньги на дорогу почтовым переводом, а не чеком, — знал, стало быть, о банкротстве нашего единственного банка в Сан-Игнасио.
Одного я не знал, когда получил от него телеграмму, — что тогда, в декабре, Мерили лежала в больнице с переломами обеих ног и руки. Грегори так ее толкнул в студии, что она упала навзничь и скатилась с лестницы. Слуги, случайно стоявшие внизу у лестницы, решили, что она мертва.
Грегори был напуган и раскаивался. Первый раз навестив ее в больнице, совершенно пристыженный, он извинялся и говорил, что так любит ее — готов исполнить любое ее желание, ну любое.
Он, видно, думал, что она попросит бриллианты или что-то подобное, а она попросила живое существо. Она попросила меня.
* * *
Цирцея Берман сейчас высказала предположение, что я должен был заменить армянское дитя, которое выскребли из ее утробы в швейцарской клинике.
Может, и так.
* * *
Мерили сказала Грегори, что написать в телеграмме и в письмах, сколько послать мне денег и так далее. Когда я приехал в Нью-Йорк, она еще находилась в больнице и, конечно, не ожидала, что Грегори бросит меня одного на вокзале.
Но он именно так и сделал.
Опять плохое брало в нем верх.
* * *
Но это еще не вся история. Всю ее я узнал только после войны, когда навестил Мерили во Флоренции. А Грегори уж десять лет назад погиб и был похоронен в Египте.
Только после войны Мерили, заново родившаяся в качестве графини Портомаджьоре, рассказала, что это из-за меня Грегори тогда, в 1932 году, спустил ее с лестницы.
Она скрывала это, не желая смущать меня и расстраивать, скрывал,и Грегори, но, разумеется, по другим причинам.
В тот вечер, когда он чуть ее не прикончил, она пришла в студию, чтобы уговорить его наконец-то посмотреть мои работы. За эти годы я послал в Нью-Йорк много работ, а он и не взглянул на них. Мерили выбрала время удачно, потому что Грегори в тот день был счастлив как никогда. Почему? Утром пришло письмо с благодарностью от человека, которого он считал самым выдающимся политическим деятелем в мире, от итальянского диктатора Муссолини, того самого, кто заставлял своих врагов пить касторку.
Муссолини благодарил за свой портрет, который написал и подарил ему Грегори. Муссолини был изображен в форме генерала Альпийской дивизии, на вершине горы при восходе солнца, и уж будьте уверены, все — ремни, галуны, канты, складки, знаки отличия и все украшения — было в точности как положено. Никто не умел рисовать военную форму лучше Дэна Грегори.
Через восемь лет Грегори, облаченный в итальянскую форму, погибнет в Египте от руки англичанина.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55
* * *
И я отправился в Нью-Йорк, чтобы заново родиться.
Для большинства американцев было и остается привычным куда— нибудь уезжать, чтобы начать все сначала. Да ведь и я не такой, как родители. Никакого места, почитаемого священным, для меня не существовало; не было скопища друзей да родственников, которых я покидал. Нигде число ноль не имеет большего философского смысла, чем в Америке.
«Здесь ничего не выходит», — говорит американец, и раз! — головой в воду с высоченной вышки.
Так вот и я тоже ничем был не обременен, словно на свет и не появлялся, когда пересекал этот великий континент зародышем в утробе пульмановского вагона. Будто никогда и не было Сан— Игнасио. А когда чикагский экспресс «Двадцатый век лимитед» ворвался в опутанный проводами и трубами туннель под Нью-Йорком, я выскочил из утробы в родильный канал.
Десятью минутами позже я родился на Центральном вокзале, одетый в первый в моей жизни костюм, а в руках у меня был фибровый чемодан и портфель с моими лучшими рисунками.
И кто же пришел на вокзал приветствовать это очаровательное армянское дитя?
Ни души, ни души.
* * *
Я был бы великолепной иллюстрацией Дэна Грегори к рассказу о деревенском подростке, оказавшемся в полном одиночестве в незнакомом огромном городе. Костюм на мне был дешевый, купленный по почте у Сирса из Робука, а никто лучше Дэна Грегори не умеет рисовать костюмы, выписанные по каталогу. Ботинки, старые и потрескавшиеся, я начистил до блеска, сам поставил новые резиновые набойки. Вставил и новые шнурки, но один порвался где— то около Канзас-Сити. Зоркий наблюдатель заметил бы на шнурке уродливый узел. Никто лучше Дэна Грегори не умел описать материальное и душевное состояние героя по виду его ботинок.
Правда, для журнального рассказа о деревенщине мое лицо тогда не подходило. Грегори пришлось бы сделать меня выходцем из англосаксов.
* * *
Мое лицо он мог использовать для рассказов об индейцах. Из меня получился бы приличный Гайавата. Грегори как-то иллюстрировал дорогое издание «Гайаваты», и моделью для главного героя служил сын повара-грека.
Тогда любой носатый человек, выходец с Ближнего Востока или из Средиземноморья, имевший хоть каплю актерских способностей, годился на роль кровожадного индейца из племени сиу или любого другого. Зрителей это более чем устраивало.
* * *
Теперь я мечтал снова оказаться в поезде! Господи, как там было хорошо! Я прямо влюбился в этот поезд. Сам Господь Бог, наверно, был в восторге, когда люди ухитрились так соединить железо, воду и огонь, что получился поезд!
Теперь, конечно, все следует делать из плутония с помощью лазерных пучков.
* * *
А как Дэн Грегори рисовал поезда! Он пользовался синьками, которые брал на заводе, так что каждая заклепочка была на своем месте и не придрался бы никакой железнодорожник. И если бы понадобилось ему нарисовать «Двадцатый век лимитед», которым я прибыл в Нью-Йорк, то каждое пятнышко, каждую пылинку на вагонах он бы воспроизвел так, как они должны были выглядеть, если состав прошел от Чикаго до Нью-Йорка. Никто не умел изобразить паровозную копоть лучше Дэна Грегори?
А теперь он где? И где Мерили? Почему не послали кого-нибудь встретить меня на роскошном «мормоне» Грегори.
* * *
Он точно знал, когда я приеду. Сам же назначил день и выбрал такой, чтобы легче запомнить. Я приезжал в день Святого Валентина. Столько сердечности проявил он в письмах — и не через Мерили или кого-нибудь из прихлебателей. Все письма были написаны им самим, от руки. Короткие, но такие великодушные и щедрые! Писал, чтобы я купил себе теплый костюм, и не только себе, но и отцу, а он заплатит по счету.
Сколько в его письмах было понимания! Он боялся, что меня обидят или одурачат в поезде, объяснял, как вести себя в купе и в вагоне-ресторане, когда и сколько давать чаевых официантам да носильщикам и как сделать пересадку в Чикаго. К собственному сыну не был бы он внимательнее, имей он сына.
Побеспокоился даже о том, чтобы послать деньги на дорогу почтовым переводом, а не чеком, — знал, стало быть, о банкротстве нашего единственного банка в Сан-Игнасио.
Одного я не знал, когда получил от него телеграмму, — что тогда, в декабре, Мерили лежала в больнице с переломами обеих ног и руки. Грегори так ее толкнул в студии, что она упала навзничь и скатилась с лестницы. Слуги, случайно стоявшие внизу у лестницы, решили, что она мертва.
Грегори был напуган и раскаивался. Первый раз навестив ее в больнице, совершенно пристыженный, он извинялся и говорил, что так любит ее — готов исполнить любое ее желание, ну любое.
Он, видно, думал, что она попросит бриллианты или что-то подобное, а она попросила живое существо. Она попросила меня.
* * *
Цирцея Берман сейчас высказала предположение, что я должен был заменить армянское дитя, которое выскребли из ее утробы в швейцарской клинике.
Может, и так.
* * *
Мерили сказала Грегори, что написать в телеграмме и в письмах, сколько послать мне денег и так далее. Когда я приехал в Нью-Йорк, она еще находилась в больнице и, конечно, не ожидала, что Грегори бросит меня одного на вокзале.
Но он именно так и сделал.
Опять плохое брало в нем верх.
* * *
Но это еще не вся история. Всю ее я узнал только после войны, когда навестил Мерили во Флоренции. А Грегори уж десять лет назад погиб и был похоронен в Египте.
Только после войны Мерили, заново родившаяся в качестве графини Портомаджьоре, рассказала, что это из-за меня Грегори тогда, в 1932 году, спустил ее с лестницы.
Она скрывала это, не желая смущать меня и расстраивать, скрывал,и Грегори, но, разумеется, по другим причинам.
В тот вечер, когда он чуть ее не прикончил, она пришла в студию, чтобы уговорить его наконец-то посмотреть мои работы. За эти годы я послал в Нью-Йорк много работ, а он и не взглянул на них. Мерили выбрала время удачно, потому что Грегори в тот день был счастлив как никогда. Почему? Утром пришло письмо с благодарностью от человека, которого он считал самым выдающимся политическим деятелем в мире, от итальянского диктатора Муссолини, того самого, кто заставлял своих врагов пить касторку.
Муссолини благодарил за свой портрет, который написал и подарил ему Грегори. Муссолини был изображен в форме генерала Альпийской дивизии, на вершине горы при восходе солнца, и уж будьте уверены, все — ремни, галуны, канты, складки, знаки отличия и все украшения — было в точности как положено. Никто не умел рисовать военную форму лучше Дэна Грегори.
Через восемь лет Грегори, облаченный в итальянскую форму, погибнет в Египте от руки англичанина.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55