Дабы завершить дискуссию с максимальной назидательностью – покарать виновных, – красавица Ирма била меня по лицу кулаком. Сглатывая кровь, текущую из разбитых губ, я ощущал горький вкус избранности.
Конечно, в том, что я позволял женщине бить себя, трудно было усмотреть проявление благородства и галантности. Зато я был уверен в своей правоте. Лица еврейской национальности больше нуждаются в презумпции невиновности, чем любой приговоренный к смерти преступник.
Днем, сидя в своей норе, я размышлял о превратностях судьбы. Зачем и почему меня похитили? Я припоминал историю Оливера Твиста: может быть, и меня хотели приспособить для нужд воровской шайки? Однако моя полная непригодность к этому ремеслу была столь же очевидна, как форма моего носа. Мне чудилось, что за спиною стоит мама и бдит, чтобы я не совершил ничего недостойного. Тысячи раз она твердила и заставляла меня повторять урок: «Не лги… не укради…» С такой теоретической подготовкой трудно будет перейти к преступной практике.
Желание получить выкуп? Но мои родители бедны как Иов, хотя и живут в более опрятной обстановке. Их средств хватило бы разве что на оплату телефонных переговоров. И потом, много ли за меня можно выручить? Этот вопрос не давал мне покоя. Какова цена живого существа? Крыса, которая делила со мною квартиру и грызла корки моего хлеба, Ирма, не упускавшая случая разбить мне лицо, благочестивый Гломик Всезнайка – неужели все они относятся к одному виду? Кому отпущена вся квота любви? Стоит ли справляться в расчетных таблицах? Существует ли рай для честных людей? Действительно ли ад вымощен добрыми намерениями или забит пеплом от пола до потолка? Я засыпал, лелея намерение написать длинный трактат обо всем этом, как только вернусь домой.
В моменты одиночества, в полумраке моей каморки, все чаще вспоминалась мама. Я представлял, как она сходит с ума от беспокойства, запертая в четырех стенах дома. Все было по моей вине: ее страдания, ее слезы, часы молчаливого ожидания, блеклые унылые рассветы и бессонные ночи… Однажды вечером, когда я засыпал, прикованный за руку к кровати, уткнувшись головой в стену, с болью в спине, меня впервые посетило видение. Я увидел мамино лицо настолько отчетливо, словно она склонилась надо мной. Протянув руку, я мог бы коснуться ее щеки. Глаза ее были широко раскрыты – печальные, неузнаваемо изменившиеся глаза, и лился из них поток слез, неисчерпаемый, как Волга. Вдруг она поднялась, стараясь не разбудить папу, на цыпочках прокралась по коридору, тихонько открыла дверь и, как была босиком, набросив только тонкую белую шаль, пошла сквозь холодную ночь к почтовому ящику. На мгновение застыла, вглядываясь в темную пустоту ящика, и руки ее дрожали. Я проснулся весь в поту, и пальцы были как лед, хотя в пещере моей стояла влажная духота.
Нужно было любой ценой вырваться из этого проклятого места, вернуться домой и избавить маму от жестоких мук. Но когда я попытался объяснить своим мучителям, как ей плохо, когда я стал умолять о милосердии, обещая вернуться и работать на них, сделаться богатым евреем и содержать их, – ответом мне были взрывы хохота. Неужели и они были рождены женщиной? Иван Грозный похвалялся, что может задушить собственную мать! Страдая сам, я жалел и их. Несчастные люди: они не знали, что такое любовь матери.
Иногда в них пробуждалось великодушие. Однажды вечером Франц вошел ко мне, отвязал и привел в большую комнату, пропитанную парами опиума. Меня стали заботливо расспрашивать о здоровье, со мной говорили, как с братом, называли Натаном-германцем. Вот что значит действие наркотика!
Я выпил стакан пива, выкурил сигарету, покашливая в ладонь, чтобы избежать насмешек, – я стал своим среди них. Я обвинял Крупный Капитал. Я проклинал веймарское правительство. Я вел себя как животное – с волками выл по-волчьи.
Увы, кое-кто смотрел на вещи иначе: «Что-то здесь жидовским духом потянуло!» Я притворился, будто не понимаю, словно был таким же «гоем», как и все прочие. Однако эта уловка никого не обманула. Период благоволения закончился. Чтобы избежать новой взбучки, я уполз в свою каморку, печалясь о том, что нет мне места в этом мире. И довольствовался тем, что постиг наконец суть выражения «христианское милосердие», проведя всего три месяца в обществе тех «блаженных», которые заодно и нищие духом.
В то утро в Берлине стояла хорошая погода. Ослепленный светом дня, я шел, то и дело зажмуриваясь. Иван крепко держал меня за левую руку, Гуднихт щипал за локоть правой. Между лопатками я ощущал что-то твердое – то ли ствол пистолета, то ли два пальца Ирмы. На мой взгляд, у немцев вообще и у Ирмы в частности – сомнительное чувство юмора…
На углу большой площади стоял полицейский в форме. Гуднихт сдавил мой локоть, словно клещами. Вот он – тот, кто должен почувствовать мой страх! Я стал корчить отчаянные гримасы, чтобы привлечь внимание постового.
Полицейский направился ко мне. Я задыхался: чьи-то пальцы стиснули мое горло. Страж порядка загородил нам путь. Уверенный, что спасение близко, я сделал единственное, что мог, – высунул язык. И тут полицейский отвесил мне щедрую оплеуху.
Рука у него была тяжелая, как кувалда. Во рту у меня что-то хрустнуло. Куда-то пропал передний зуб из верхней челюсти. Полицейский снова занес руку, но Иван удержал его, а Ирма воскликнула нежным голоском:
– Герр шуцман, он же еще ребенок!
Герр шуцман изрыгнул несколько слов, смысл которых сводился к тому, что показывать язык лицу при исполнении – значит оскорблять власти, и мы продолжили свой путь.
Случилось немыслимое! Мои палачи, кажется, проявили человечность? Мир перевернулся! Я был потрясен до глубины души.
– Только вздумай снова выпендриваться, гнида, – мы тебя в полицию сдадим! – пообещала Ирма.
Мне на плечи набросили пальто, на голову нахлобучили шляпу – она была велика и закрывала лоб и глаза. В рот воткнули зажженную сигарету и строго-настрого приказали не уронить. Хуже того, мне пришлось глотать клубы дыма, рискуя заполучить опаснейшие заболевания.
Мной овладело безразличие. К чему бороться? Для такого занятия я ростом не вышел. Один против полчищ германцев? Давид против Голиафа, но со связанными руками, а пращу не найдешь и на сорок километров окрест.
Меня заставили кружить по длинным улицам, липким и грязным, заваленным объедками. То и дело под ноги попадались дохлые собаки. Нищий протягивал руку за подаянием. «Берлин, Год Нулевой», какой ужасный фильм!
Наконец мы вошли в подъезд какого-то дома. С меня сняли пальто и шляпу, развязали руки. Ирма причесала меня и даже припудрила щеки. Мне дали кусок штруделя и велели тщательно пережевывать. Потом Таня надела на меня новую рубашку и с нежной заботливостью застегнула пуговки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30
Конечно, в том, что я позволял женщине бить себя, трудно было усмотреть проявление благородства и галантности. Зато я был уверен в своей правоте. Лица еврейской национальности больше нуждаются в презумпции невиновности, чем любой приговоренный к смерти преступник.
Днем, сидя в своей норе, я размышлял о превратностях судьбы. Зачем и почему меня похитили? Я припоминал историю Оливера Твиста: может быть, и меня хотели приспособить для нужд воровской шайки? Однако моя полная непригодность к этому ремеслу была столь же очевидна, как форма моего носа. Мне чудилось, что за спиною стоит мама и бдит, чтобы я не совершил ничего недостойного. Тысячи раз она твердила и заставляла меня повторять урок: «Не лги… не укради…» С такой теоретической подготовкой трудно будет перейти к преступной практике.
Желание получить выкуп? Но мои родители бедны как Иов, хотя и живут в более опрятной обстановке. Их средств хватило бы разве что на оплату телефонных переговоров. И потом, много ли за меня можно выручить? Этот вопрос не давал мне покоя. Какова цена живого существа? Крыса, которая делила со мною квартиру и грызла корки моего хлеба, Ирма, не упускавшая случая разбить мне лицо, благочестивый Гломик Всезнайка – неужели все они относятся к одному виду? Кому отпущена вся квота любви? Стоит ли справляться в расчетных таблицах? Существует ли рай для честных людей? Действительно ли ад вымощен добрыми намерениями или забит пеплом от пола до потолка? Я засыпал, лелея намерение написать длинный трактат обо всем этом, как только вернусь домой.
В моменты одиночества, в полумраке моей каморки, все чаще вспоминалась мама. Я представлял, как она сходит с ума от беспокойства, запертая в четырех стенах дома. Все было по моей вине: ее страдания, ее слезы, часы молчаливого ожидания, блеклые унылые рассветы и бессонные ночи… Однажды вечером, когда я засыпал, прикованный за руку к кровати, уткнувшись головой в стену, с болью в спине, меня впервые посетило видение. Я увидел мамино лицо настолько отчетливо, словно она склонилась надо мной. Протянув руку, я мог бы коснуться ее щеки. Глаза ее были широко раскрыты – печальные, неузнаваемо изменившиеся глаза, и лился из них поток слез, неисчерпаемый, как Волга. Вдруг она поднялась, стараясь не разбудить папу, на цыпочках прокралась по коридору, тихонько открыла дверь и, как была босиком, набросив только тонкую белую шаль, пошла сквозь холодную ночь к почтовому ящику. На мгновение застыла, вглядываясь в темную пустоту ящика, и руки ее дрожали. Я проснулся весь в поту, и пальцы были как лед, хотя в пещере моей стояла влажная духота.
Нужно было любой ценой вырваться из этого проклятого места, вернуться домой и избавить маму от жестоких мук. Но когда я попытался объяснить своим мучителям, как ей плохо, когда я стал умолять о милосердии, обещая вернуться и работать на них, сделаться богатым евреем и содержать их, – ответом мне были взрывы хохота. Неужели и они были рождены женщиной? Иван Грозный похвалялся, что может задушить собственную мать! Страдая сам, я жалел и их. Несчастные люди: они не знали, что такое любовь матери.
Иногда в них пробуждалось великодушие. Однажды вечером Франц вошел ко мне, отвязал и привел в большую комнату, пропитанную парами опиума. Меня стали заботливо расспрашивать о здоровье, со мной говорили, как с братом, называли Натаном-германцем. Вот что значит действие наркотика!
Я выпил стакан пива, выкурил сигарету, покашливая в ладонь, чтобы избежать насмешек, – я стал своим среди них. Я обвинял Крупный Капитал. Я проклинал веймарское правительство. Я вел себя как животное – с волками выл по-волчьи.
Увы, кое-кто смотрел на вещи иначе: «Что-то здесь жидовским духом потянуло!» Я притворился, будто не понимаю, словно был таким же «гоем», как и все прочие. Однако эта уловка никого не обманула. Период благоволения закончился. Чтобы избежать новой взбучки, я уполз в свою каморку, печалясь о том, что нет мне места в этом мире. И довольствовался тем, что постиг наконец суть выражения «христианское милосердие», проведя всего три месяца в обществе тех «блаженных», которые заодно и нищие духом.
В то утро в Берлине стояла хорошая погода. Ослепленный светом дня, я шел, то и дело зажмуриваясь. Иван крепко держал меня за левую руку, Гуднихт щипал за локоть правой. Между лопатками я ощущал что-то твердое – то ли ствол пистолета, то ли два пальца Ирмы. На мой взгляд, у немцев вообще и у Ирмы в частности – сомнительное чувство юмора…
На углу большой площади стоял полицейский в форме. Гуднихт сдавил мой локоть, словно клещами. Вот он – тот, кто должен почувствовать мой страх! Я стал корчить отчаянные гримасы, чтобы привлечь внимание постового.
Полицейский направился ко мне. Я задыхался: чьи-то пальцы стиснули мое горло. Страж порядка загородил нам путь. Уверенный, что спасение близко, я сделал единственное, что мог, – высунул язык. И тут полицейский отвесил мне щедрую оплеуху.
Рука у него была тяжелая, как кувалда. Во рту у меня что-то хрустнуло. Куда-то пропал передний зуб из верхней челюсти. Полицейский снова занес руку, но Иван удержал его, а Ирма воскликнула нежным голоском:
– Герр шуцман, он же еще ребенок!
Герр шуцман изрыгнул несколько слов, смысл которых сводился к тому, что показывать язык лицу при исполнении – значит оскорблять власти, и мы продолжили свой путь.
Случилось немыслимое! Мои палачи, кажется, проявили человечность? Мир перевернулся! Я был потрясен до глубины души.
– Только вздумай снова выпендриваться, гнида, – мы тебя в полицию сдадим! – пообещала Ирма.
Мне на плечи набросили пальто, на голову нахлобучили шляпу – она была велика и закрывала лоб и глаза. В рот воткнули зажженную сигарету и строго-настрого приказали не уронить. Хуже того, мне пришлось глотать клубы дыма, рискуя заполучить опаснейшие заболевания.
Мной овладело безразличие. К чему бороться? Для такого занятия я ростом не вышел. Один против полчищ германцев? Давид против Голиафа, но со связанными руками, а пращу не найдешь и на сорок километров окрест.
Меня заставили кружить по длинным улицам, липким и грязным, заваленным объедками. То и дело под ноги попадались дохлые собаки. Нищий протягивал руку за подаянием. «Берлин, Год Нулевой», какой ужасный фильм!
Наконец мы вошли в подъезд какого-то дома. С меня сняли пальто и шляпу, развязали руки. Ирма причесала меня и даже припудрила щеки. Мне дали кусок штруделя и велели тщательно пережевывать. Потом Таня надела на меня новую рубашку и с нежной заботливостью застегнула пуговки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30