— Такое можно услышать на любом религиозном собрании или спиритическом сеансе. Вы попали в одну из ловушек Черной Башни. Так случается с каждым, кто вступает на Путь без Меча Разума. Скорее всего, вы уже не раз слышали и видели нечто подобное, преодолевая зыбкую границу между явью и сном.
— Да, — подтвердил сэр Джон после секундного раздумья. — Неужели такое случается с каждым?
— Конечно. У каждого человека два ума — рациональный и иррациональный. Всегда быть рациональным — значит быть человеком только наполовину. Тем же, кто дает волю иррациональному, завладевает религиозный фанатизм, или то, что психиатры называют истерией. Великое Делание заключается в том, чтобы гармонично соединить иррациональное и рациональное. До тех пор, пока вам это не удастся, в ваше сознание будет постоянно проникать всякая тарабарщина из иррациональных сфер. Не обращайте на нее внимания и ничего не бойтесь. Постарайтесь полностью сосредоточиться на Делании.
В последующие несколько недель усилия сэра Джона привели к тому, что астральный мир и мир снов слились для него в одно целое, и ему все труднее было отличать их от реальности. Какой-то голос внутри него беспрестанно повторял идиотские фразы вроде «раз, два, три, четыре, пять, ты попался, твою мать», «пусто, зеро, ноль, ничто, Всемогущий», «ни жены, ни лошади, ни усов», «скучная-прескучная песня и большая-большая бутылка», «ибо кровь и вино одинаково красны», «да будет плохо тому, кому еще не было плохо» и, особенно часто, «Бэбкок сходит с ума, Бэбкок сходит с ума, Бэбкок сходит с ума…»
Сэр Джон решил что-нибудь почитать, чтобы немного расслабиться. Помня о правиле «Золотой Зари», которое гласило, что во время интенсивных занятий ученик должен читать только то, что способствует поднятию его духа, сэр Джон купил сборник современной поэзии и начал читать стихи Уильяма Батлера Йейтса, великого ирландского мистика.
С каждой новой строфой он все чаще задавал себе вопрос «Еще один из нас?» и все смелее отвечал на этот вопрос утвердительно. Ошибки быть не могло; стихи Йейтса изобиловали совершенно очевидными аллюзиями на учение «Золотой Зари» и церемонии посвящения.
Несколько дней спустя, по очень странному совпадению — хотя к тому времени сэр Джон уже почти перестал верить в совпадения — его пригласили на поэтический вечер, где Йейтс и несколько других поэтов собирались прочитать свои самые свежие работы. Сэр Джон принял приглашение не без некоторого чувства вины; но потом напомнил себе, что ему запрещено общаться только с теми братьями, о принадлежности коих к Ордену он знает, в случае же с Йейтсом сэр Джон только догадывался, или, вернее, предполагал.
Дьявольский внутренний голосок твердил ему: «Ты не догадываешься и не предполагаешь, а отлично знаешь», но он решил не обращать внимания. Он не в силах был побороть соблазн встретиться еще с одним членом Ордена, причем не каким-нибудь заурядным, а знаменитым и, судя по стихам, достигшим одной из высших степеней посвящения. В назначенный день сэр Джон без колебаний отправился по указанному в приглашении адресу, в захолустное предместье, о котором часто говорили, что индусов, евреев, американцев и прочих иммигрантов там даже больше, чем в Сохо.
Словно в подтверждение этого слуха хозяином дома оказался американец, причем из породы особо невыносимых. Его акцент был настолько ужасен, что сэр Джон сначала не мог понять и десятой части того, что он говорил. Воистину прав был Оскар Уайльд, когда сказал, что у англичан и американцев много общего, но только не язык. Этот странный американец был, как, впрочем, и все его соотечественники, напыщенным и самоуверенным, с большим апломбом судил обо всем на свете, особенно об искусстве и литературе. Его фамилия была Паунд, а звали его то ли Иезекилем, то ли Эзрой, то ли Иеремией — одним словом, одним из тех ветхозаветных имен, которые янки так любят давать своим детям. Высокого роста, с всклокоченными рыжими волосами, неухоженной рыжей бородой и раскатистым голосом, который, казалось, заполнял всю комнату, он был одет в какое-то пестрое тряпье, и сэр Джон так и не решил, чем это вызвано — бедностью, эксцентричностью или и тем, и другим сразу.
Йейтс был красив, но тоже несколько неопрятен, а его костюм был в отнюдь не идеальном состоянии. Но вместе с тем он составлял разительный контраст неистовому, догматичному и грубому Паунду, так как был спокоен, терпим и вежлив.
В тот вечер сэр Джон услышал почти все, на что была способна современная поэзия. Паунд прочитал свои очень короткие и очень оригинальные стихи, в которых не было рифм, а потом чрезвычайно странный перевод «Моряка», в который ему каким-то образом удалось впихнуть примерно столько же аллитераций и ассонансов, сколько их было в староанглийском оригинале. Робкая девушка по имени Хильда (сэр Джон не расслышал ее фамилию) продекламировала несколько стихов, тоже очень коротких, которые показались сэру Джону неудачными переводами с древнегреческого. Затем подошла очередь Йейтса, и он начал распевать и причитать в свойственной ему одному манере — наконец-то сэр Джон услышал нечто, в его представлении более или менее похожее на поэзию. Он даже чуть было не заплакал, когда Йейтс дошел до строк:
Мечты ирландской не вернешь,
Она с О 'Лири в гроб сошла.
Потом Паунд приготовил кофе — такого крепкого кофе сэр Джон еще никогда не пробовал — и вовлек всех в оживленную дискуссию. Он гневно заявил, что английская поэзия «охвачена мильтоновским трансом» и, подражая, по-видимому, Мильтону, комически продекламировал: «вакти-вакти-вакти-вакти-бум! бум! вакти-вакти-вакти-бум! бум»! По словам этого выскочки, «древнегреческие» стихи Хильды, древние баллады Йейтса и его собственные переводы-пересказы с китайского необходимы для того, чтобы расширить границы современной поэзии. Некоторые из присутствовавших немедленно запротестовали, причем так горячо, как будто мильтоновская звучность и ямбический пентаметр были для них не менее важны, чем монархия для консерваторов.
— По-моему, — заявила юная леди по имени Лола, чей акцент показался сэру Джону австралийским, — поэзия — это заклинание. Если стихи не заклинают, их нельзя назвать поэзией, какими бы красивыми они ни были.
— Заклинают в церквях! — закричал Эзра. — Поэзия должна быть лаконичной и точно передавать образ — так, чтобы читатель почувствовал и весенний ветерок, и солнечное тепло. Только тогда у него останется впечатление от прочитанного. Заклинания и повторения — это пустая болтовня, которая не дает разгореться поэтическому огню.
— Будет вам, Эзра, — попытался успокоить его Йейтс. — Повторения и ритм — основа акта любви, который поэты, сознательно или нет, всегда стараются воспроизвести в своих произведениях.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81
— Да, — подтвердил сэр Джон после секундного раздумья. — Неужели такое случается с каждым?
— Конечно. У каждого человека два ума — рациональный и иррациональный. Всегда быть рациональным — значит быть человеком только наполовину. Тем же, кто дает волю иррациональному, завладевает религиозный фанатизм, или то, что психиатры называют истерией. Великое Делание заключается в том, чтобы гармонично соединить иррациональное и рациональное. До тех пор, пока вам это не удастся, в ваше сознание будет постоянно проникать всякая тарабарщина из иррациональных сфер. Не обращайте на нее внимания и ничего не бойтесь. Постарайтесь полностью сосредоточиться на Делании.
В последующие несколько недель усилия сэра Джона привели к тому, что астральный мир и мир снов слились для него в одно целое, и ему все труднее было отличать их от реальности. Какой-то голос внутри него беспрестанно повторял идиотские фразы вроде «раз, два, три, четыре, пять, ты попался, твою мать», «пусто, зеро, ноль, ничто, Всемогущий», «ни жены, ни лошади, ни усов», «скучная-прескучная песня и большая-большая бутылка», «ибо кровь и вино одинаково красны», «да будет плохо тому, кому еще не было плохо» и, особенно часто, «Бэбкок сходит с ума, Бэбкок сходит с ума, Бэбкок сходит с ума…»
Сэр Джон решил что-нибудь почитать, чтобы немного расслабиться. Помня о правиле «Золотой Зари», которое гласило, что во время интенсивных занятий ученик должен читать только то, что способствует поднятию его духа, сэр Джон купил сборник современной поэзии и начал читать стихи Уильяма Батлера Йейтса, великого ирландского мистика.
С каждой новой строфой он все чаще задавал себе вопрос «Еще один из нас?» и все смелее отвечал на этот вопрос утвердительно. Ошибки быть не могло; стихи Йейтса изобиловали совершенно очевидными аллюзиями на учение «Золотой Зари» и церемонии посвящения.
Несколько дней спустя, по очень странному совпадению — хотя к тому времени сэр Джон уже почти перестал верить в совпадения — его пригласили на поэтический вечер, где Йейтс и несколько других поэтов собирались прочитать свои самые свежие работы. Сэр Джон принял приглашение не без некоторого чувства вины; но потом напомнил себе, что ему запрещено общаться только с теми братьями, о принадлежности коих к Ордену он знает, в случае же с Йейтсом сэр Джон только догадывался, или, вернее, предполагал.
Дьявольский внутренний голосок твердил ему: «Ты не догадываешься и не предполагаешь, а отлично знаешь», но он решил не обращать внимания. Он не в силах был побороть соблазн встретиться еще с одним членом Ордена, причем не каким-нибудь заурядным, а знаменитым и, судя по стихам, достигшим одной из высших степеней посвящения. В назначенный день сэр Джон без колебаний отправился по указанному в приглашении адресу, в захолустное предместье, о котором часто говорили, что индусов, евреев, американцев и прочих иммигрантов там даже больше, чем в Сохо.
Словно в подтверждение этого слуха хозяином дома оказался американец, причем из породы особо невыносимых. Его акцент был настолько ужасен, что сэр Джон сначала не мог понять и десятой части того, что он говорил. Воистину прав был Оскар Уайльд, когда сказал, что у англичан и американцев много общего, но только не язык. Этот странный американец был, как, впрочем, и все его соотечественники, напыщенным и самоуверенным, с большим апломбом судил обо всем на свете, особенно об искусстве и литературе. Его фамилия была Паунд, а звали его то ли Иезекилем, то ли Эзрой, то ли Иеремией — одним словом, одним из тех ветхозаветных имен, которые янки так любят давать своим детям. Высокого роста, с всклокоченными рыжими волосами, неухоженной рыжей бородой и раскатистым голосом, который, казалось, заполнял всю комнату, он был одет в какое-то пестрое тряпье, и сэр Джон так и не решил, чем это вызвано — бедностью, эксцентричностью или и тем, и другим сразу.
Йейтс был красив, но тоже несколько неопрятен, а его костюм был в отнюдь не идеальном состоянии. Но вместе с тем он составлял разительный контраст неистовому, догматичному и грубому Паунду, так как был спокоен, терпим и вежлив.
В тот вечер сэр Джон услышал почти все, на что была способна современная поэзия. Паунд прочитал свои очень короткие и очень оригинальные стихи, в которых не было рифм, а потом чрезвычайно странный перевод «Моряка», в который ему каким-то образом удалось впихнуть примерно столько же аллитераций и ассонансов, сколько их было в староанглийском оригинале. Робкая девушка по имени Хильда (сэр Джон не расслышал ее фамилию) продекламировала несколько стихов, тоже очень коротких, которые показались сэру Джону неудачными переводами с древнегреческого. Затем подошла очередь Йейтса, и он начал распевать и причитать в свойственной ему одному манере — наконец-то сэр Джон услышал нечто, в его представлении более или менее похожее на поэзию. Он даже чуть было не заплакал, когда Йейтс дошел до строк:
Мечты ирландской не вернешь,
Она с О 'Лири в гроб сошла.
Потом Паунд приготовил кофе — такого крепкого кофе сэр Джон еще никогда не пробовал — и вовлек всех в оживленную дискуссию. Он гневно заявил, что английская поэзия «охвачена мильтоновским трансом» и, подражая, по-видимому, Мильтону, комически продекламировал: «вакти-вакти-вакти-вакти-бум! бум! вакти-вакти-вакти-бум! бум»! По словам этого выскочки, «древнегреческие» стихи Хильды, древние баллады Йейтса и его собственные переводы-пересказы с китайского необходимы для того, чтобы расширить границы современной поэзии. Некоторые из присутствовавших немедленно запротестовали, причем так горячо, как будто мильтоновская звучность и ямбический пентаметр были для них не менее важны, чем монархия для консерваторов.
— По-моему, — заявила юная леди по имени Лола, чей акцент показался сэру Джону австралийским, — поэзия — это заклинание. Если стихи не заклинают, их нельзя назвать поэзией, какими бы красивыми они ни были.
— Заклинают в церквях! — закричал Эзра. — Поэзия должна быть лаконичной и точно передавать образ — так, чтобы читатель почувствовал и весенний ветерок, и солнечное тепло. Только тогда у него останется впечатление от прочитанного. Заклинания и повторения — это пустая болтовня, которая не дает разгореться поэтическому огню.
— Будет вам, Эзра, — попытался успокоить его Йейтс. — Повторения и ритм — основа акта любви, который поэты, сознательно или нет, всегда стараются воспроизвести в своих произведениях.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81