– И добавила: – Но останься с нами и наберись терпения. Быть может, его еще освободят.
Амата кивнула, хотя вряд ли слышала ее слова. Она высвободила руку и убежала в свою комнатку. Упала на кровать, уткнув лицо в сгиб локтя, и ощутила скрытый в рукаве кинжал. Сдерживая отчаяние и слезы, девушка думала: теперь мне ничего не осталось, кроме вендетты.
Мысли ее обратились к Кольдимеццо. Она снова слушала с парапета башни ссору между отцом и торговцем. Вспомнила, как сыновья Анжело Бернардоне окружили его, словно поддерживая отца в бешенстве и угрозах. Кроме одного: миловидного мальчугана, который впервые заставил ее мечтать о материнстве. Паренек словно не замечал свары. Он свернул куколку из желтого шарфа и повернулся в седле, чтобы улыбнуться ей – той же спокойной, добродушной улыбкой, какой улыбался сегодня у ворот.
Она больше не могла сдерживать слез, и они свободно потекли на подушку.
– Только не его, – бормотала Амата. – Ох, папа, мама, Фабиано... почему он должен расплачиваться?
Она выплакивала горе, переполнившее сердце. Выплакавшись, села на кровати и вытерла глаза рукавом. Чувствуя, как опустевшее сердце каменеет в груди, она прошептала свою клятву:
– Да будет так. Даже он.
Конрад пытался переносить мучения миг за мигом. «Я сумею вытерпеть боль еще миг, если не дольше, – твердил он про себя. – И еще миг... и еще...»
Он ковылял за огнем факела Дзефферино, прикрывая изувеченную глазницу ладонью. Услышал, как щелкнул в скважине ключ и тюремщик поднял решетку камеры. Конрад, которого до сих пор била дрожь, спустился за ним по холодным ступеням. Еще в камере пыток Дзефферино спутал ему лодыжки, как ловчему соколу, а теперь пропустил цепь сквозь петлю кандалов. Как только страж опустил на место решетку и скрылся с факелом в тоннеле, ведущем в эту преисподнюю, вокруг сомкнулась тьма, черная, как смертный грех. Конрад цеплялся за угасающее сознание, но не удержался и соскользнул в пустоту.
Позже – спустя сколько-то минут, часов или дней – он сумел подняться на ноги. Дрожь улеглась, но глаз мучительно жгло.
Камера была другая – не та, где он ждал приговора. Пол от двери шел под уклон к дальнему углу, и тишина здесь не была полной. Справа по стене журчала вода. Он шарил рукой, пока не нащупал влажных камней, и склонившись, с наслаждением погрузил глазницу в холодный ручей. И тут ему открылась горькая ирония судьбы: извилистый лабиринт Промысла Божьего лишил и его, и Дзефферино глаза, но ни один не стал от этого мудрей. И оба потеряли возможность достигнуть цели. Он стал пленником, но и Дзефферино сам себя приговорил к заключению. Однако, при всей схожести их участи, Дзефферино упорно считал его врагом.
Конрад ощутил зловоние, поднимавшееся из нижнего угла камеры. Там, сообразил он, должна собираться вода и, вытекая через дыру в полу, образовывать сточную яму. Но если сточная яма воняет, значит, ею пользуются. Обернувшись, он оставшимся глазом всмотрелся в густую темноту, окликнул:
– Здесь есть еще кто-нибудь?
От дальней стены послышался металлический звон. Слабый голос прозвучал предсмертным шепотом:
– Зачем мы здесь, мама? Почему не уходим?
– Назови свое имя, брат, – попросил Конрад. Голос запел:
Лес кругом стеной стоит, в нем кукушечка кричит...
Конрад снова прижался лицом к мокрым камням. Струйка поползла по щеке на одежду, как слезы отчаяния. Он знал, что за эти годы многих братьев арестовали как схизматиков и еретиков, приговорили к вечному заключению, лишили книг и святых-даров. Опасаясь их дурного влияния, судьи запретили говорить с ними даже тем братьям, которые носили им пищу. Раз в неделю во всех обителях братства заново прочитывали приговоры, откровенно намекая, что всякий, усомнившийся в их справедливости, разделит ту же судьбу. Конрад не считал себя еретиком, но в глазах брата Бонавентуры он, пожалуй, был схизматиком, и этого довольно, чтобы и его заключение стало вечным. Сколько месяцев или лет, задумался Конрад, пройдет до того, как он уподобится жалкому безумцу, делившему с ним камеру?
Тот снова запел, повторяя стишок, который и Конрад помнил с детства:
Кораблик уплывает в ночь под светлою луной. Как крылья, парус распустил, плывет к себе домой...
У Конрада мелькнула вдруг страшноватая догадка: ему показалось, что он узнал поющего. Подражая женскому голосу, отшельник ласково позвал:
– Джованни, Джованни, пора домой!
– Vengo, mamma, – откликнулся тот тонким детским голоском. – Иду, мама.
Шарканье и звон цепей приближались: человек медленно преодолевал разделяющее их пространство. Когда он оказался всего в нескольких шагах, Конрад рассмотрел наконец бледного призрака темницы: почти голого, похожего на мертвеца. Если бы не отросшие до плеч седые волосы и не клочковатая борода, достававшая почти до пояса, его можно было принять за отмытый морем костяк. Протянув руку, Конрад коснулся обтянутых кожей ребер.
– Бедный мальчик, – сказал он, – ты потерял плащ. От соленых слез больно защипало изуродованный глаз.
Конрад сорвал с себя вторую рясу и помог несчастному просунуть в нее голову и руки. Потом крепко сжал мужчину-ребенка в медвежьих объятиях и стал укачивать, как укачивал на горном уступе испуганную Амату, покачиваясь в такт звону кандалов.
– Mettisi il cuore in pace, Giovanni. «Успокой свое сердце, Джованни». Мама за тобой присмотрит.
– Почему нам нельзя отсюда уйти, мама? – снова спросил пленник. – Мне здесь не нравится.
– Как-нибудь, – утешал его Конрад. – Как-нибудь.
Даже его, привыкшего всегда и во всем видеть промысел Божий, заставила дрогнуть встреча с этим несчастным. Слишком горестным оказалось столкновение с героем, которому он поклонялся почти так же, как фра Лео: повсеместно чтимым, лишенным власти генералом ордена Джованни да Парма.
27
Знакомые виды один за другим открывались перед Орфео, въезжавшим на Меркато: римский храм Минервы, чьеза ди Сан-Николо, стоявшая перед его родным домом. За годы его отлучки рыночную площадь вымостили кирпичом, так что в мостовой наполовину утонули ведущие к храму ступени, а конские копыта порождали непривычно гулкое эхо. Слева от церкви он увидел торговый участок, издавна закрепленный за их семейством. Дом и торговое предприятие удобнейшим образом располагались в самом сердце города: рыночная площадь начиналась всего в нескольких шагах от склада, где над сырцовой шерстью, поступавшей со всей Умбрии, трудились отцовские работники.
Орфео повернул коня в обход церкви, к каменному дому, где провел первые пятнадцать лет жизни. Здесь стояла странная тишина. Даже стук в дверь показался жутким в затихшем городе. Отворил незнакомый слуга, высокий и коренастый – ему пришлось наклониться, чтобы выглянуть в дверной глазок.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119
Амата кивнула, хотя вряд ли слышала ее слова. Она высвободила руку и убежала в свою комнатку. Упала на кровать, уткнув лицо в сгиб локтя, и ощутила скрытый в рукаве кинжал. Сдерживая отчаяние и слезы, девушка думала: теперь мне ничего не осталось, кроме вендетты.
Мысли ее обратились к Кольдимеццо. Она снова слушала с парапета башни ссору между отцом и торговцем. Вспомнила, как сыновья Анжело Бернардоне окружили его, словно поддерживая отца в бешенстве и угрозах. Кроме одного: миловидного мальчугана, который впервые заставил ее мечтать о материнстве. Паренек словно не замечал свары. Он свернул куколку из желтого шарфа и повернулся в седле, чтобы улыбнуться ей – той же спокойной, добродушной улыбкой, какой улыбался сегодня у ворот.
Она больше не могла сдерживать слез, и они свободно потекли на подушку.
– Только не его, – бормотала Амата. – Ох, папа, мама, Фабиано... почему он должен расплачиваться?
Она выплакивала горе, переполнившее сердце. Выплакавшись, села на кровати и вытерла глаза рукавом. Чувствуя, как опустевшее сердце каменеет в груди, она прошептала свою клятву:
– Да будет так. Даже он.
Конрад пытался переносить мучения миг за мигом. «Я сумею вытерпеть боль еще миг, если не дольше, – твердил он про себя. – И еще миг... и еще...»
Он ковылял за огнем факела Дзефферино, прикрывая изувеченную глазницу ладонью. Услышал, как щелкнул в скважине ключ и тюремщик поднял решетку камеры. Конрад, которого до сих пор била дрожь, спустился за ним по холодным ступеням. Еще в камере пыток Дзефферино спутал ему лодыжки, как ловчему соколу, а теперь пропустил цепь сквозь петлю кандалов. Как только страж опустил на место решетку и скрылся с факелом в тоннеле, ведущем в эту преисподнюю, вокруг сомкнулась тьма, черная, как смертный грех. Конрад цеплялся за угасающее сознание, но не удержался и соскользнул в пустоту.
Позже – спустя сколько-то минут, часов или дней – он сумел подняться на ноги. Дрожь улеглась, но глаз мучительно жгло.
Камера была другая – не та, где он ждал приговора. Пол от двери шел под уклон к дальнему углу, и тишина здесь не была полной. Справа по стене журчала вода. Он шарил рукой, пока не нащупал влажных камней, и склонившись, с наслаждением погрузил глазницу в холодный ручей. И тут ему открылась горькая ирония судьбы: извилистый лабиринт Промысла Божьего лишил и его, и Дзефферино глаза, но ни один не стал от этого мудрей. И оба потеряли возможность достигнуть цели. Он стал пленником, но и Дзефферино сам себя приговорил к заключению. Однако, при всей схожести их участи, Дзефферино упорно считал его врагом.
Конрад ощутил зловоние, поднимавшееся из нижнего угла камеры. Там, сообразил он, должна собираться вода и, вытекая через дыру в полу, образовывать сточную яму. Но если сточная яма воняет, значит, ею пользуются. Обернувшись, он оставшимся глазом всмотрелся в густую темноту, окликнул:
– Здесь есть еще кто-нибудь?
От дальней стены послышался металлический звон. Слабый голос прозвучал предсмертным шепотом:
– Зачем мы здесь, мама? Почему не уходим?
– Назови свое имя, брат, – попросил Конрад. Голос запел:
Лес кругом стеной стоит, в нем кукушечка кричит...
Конрад снова прижался лицом к мокрым камням. Струйка поползла по щеке на одежду, как слезы отчаяния. Он знал, что за эти годы многих братьев арестовали как схизматиков и еретиков, приговорили к вечному заключению, лишили книг и святых-даров. Опасаясь их дурного влияния, судьи запретили говорить с ними даже тем братьям, которые носили им пищу. Раз в неделю во всех обителях братства заново прочитывали приговоры, откровенно намекая, что всякий, усомнившийся в их справедливости, разделит ту же судьбу. Конрад не считал себя еретиком, но в глазах брата Бонавентуры он, пожалуй, был схизматиком, и этого довольно, чтобы и его заключение стало вечным. Сколько месяцев или лет, задумался Конрад, пройдет до того, как он уподобится жалкому безумцу, делившему с ним камеру?
Тот снова запел, повторяя стишок, который и Конрад помнил с детства:
Кораблик уплывает в ночь под светлою луной. Как крылья, парус распустил, плывет к себе домой...
У Конрада мелькнула вдруг страшноватая догадка: ему показалось, что он узнал поющего. Подражая женскому голосу, отшельник ласково позвал:
– Джованни, Джованни, пора домой!
– Vengo, mamma, – откликнулся тот тонким детским голоском. – Иду, мама.
Шарканье и звон цепей приближались: человек медленно преодолевал разделяющее их пространство. Когда он оказался всего в нескольких шагах, Конрад рассмотрел наконец бледного призрака темницы: почти голого, похожего на мертвеца. Если бы не отросшие до плеч седые волосы и не клочковатая борода, достававшая почти до пояса, его можно было принять за отмытый морем костяк. Протянув руку, Конрад коснулся обтянутых кожей ребер.
– Бедный мальчик, – сказал он, – ты потерял плащ. От соленых слез больно защипало изуродованный глаз.
Конрад сорвал с себя вторую рясу и помог несчастному просунуть в нее голову и руки. Потом крепко сжал мужчину-ребенка в медвежьих объятиях и стал укачивать, как укачивал на горном уступе испуганную Амату, покачиваясь в такт звону кандалов.
– Mettisi il cuore in pace, Giovanni. «Успокой свое сердце, Джованни». Мама за тобой присмотрит.
– Почему нам нельзя отсюда уйти, мама? – снова спросил пленник. – Мне здесь не нравится.
– Как-нибудь, – утешал его Конрад. – Как-нибудь.
Даже его, привыкшего всегда и во всем видеть промысел Божий, заставила дрогнуть встреча с этим несчастным. Слишком горестным оказалось столкновение с героем, которому он поклонялся почти так же, как фра Лео: повсеместно чтимым, лишенным власти генералом ордена Джованни да Парма.
27
Знакомые виды один за другим открывались перед Орфео, въезжавшим на Меркато: римский храм Минервы, чьеза ди Сан-Николо, стоявшая перед его родным домом. За годы его отлучки рыночную площадь вымостили кирпичом, так что в мостовой наполовину утонули ведущие к храму ступени, а конские копыта порождали непривычно гулкое эхо. Слева от церкви он увидел торговый участок, издавна закрепленный за их семейством. Дом и торговое предприятие удобнейшим образом располагались в самом сердце города: рыночная площадь начиналась всего в нескольких шагах от склада, где над сырцовой шерстью, поступавшей со всей Умбрии, трудились отцовские работники.
Орфео повернул коня в обход церкви, к каменному дому, где провел первые пятнадцать лет жизни. Здесь стояла странная тишина. Даже стук в дверь показался жутким в затихшем городе. Отворил незнакомый слуга, высокий и коренастый – ему пришлось наклониться, чтобы выглянуть в дверной глазок.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119