ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

впивался в него пальцами, кусал, пылко прижимался, жаждая услышать близящийся слабый ропот замкнутой, загадочной души этой девушки, так кровно близкой и так отчаянно далекой. И пока Мартин пробивался к ней, Алехандра, наверно, рвалась к нему со своего острова, выкрикивая странные слова, для него, Мартина, непонятные, а для нее, Алехандры, бесполезные и для обоих – убийственно безнадежные.
Но вот, как после сражения, усеявшего поле трупами и ничего не решившего, оба затихли. Мартин попытался вглядеться в ее лицо, но было слишком темно, и он ничего не увидел. Потом они вышли из дому.
– Мне надо позвонить, – сказала Алехандра.
Она зашла в бар и набрала номер. Мартин, стоя в дверях, с тревогой смотрел на нее. С кем она говорит? О чем? Она вернулась с удрученным лицом и сказала:
– Пойдем.
Мартин видел, что она поглощена своими мыслями: когда он что-то говорил, она переспрашивала: «Что? Что ты сказал?» – и часто смотрела на часы.
– У тебя какие-то дела?
Она взглянула на него, словно не понимая вопроса. Мартин повторил, тогда она ответила:
– Мне надо в восемь быть в другом месте.
– Далеко? – с трепетом спросил Мартин.
– Нет, – как-то неопределенно ответила она.
IX
Он с грустью смотрел, как она удаляется.
Стояли первые дни апреля, но осень уже начала заявлять о себе предупреждающими приметами – подобно тоскливым звукам трубы (подумал он), которые слышатся посреди еще мощно звучащей темы симфонии и (пока нерешительно, мягко, но чем дальше, тем настойчивей) извещают нас, что прежняя тема подходит к концу и эти отдаленные трубные звуки, все приближаясь, превратятся в господствующую тему. Сухой листок, небо, будто готовящееся к долгим хмурым дням мая и июня, напоминали, что самая прекрасная в Буэнос-Айресе пора безмолвно подступает. Словно после тягостной яркости лета, небо и деревья блекли и меркли, готовясь к долгому летаргическому сну.
X
Выйдя из бара, Мартин простился с Тито и направился в парк. Поднялся по ступенькам старинной виллы, еще раз услышал сильный застарелый запах мочи, который всегда ощущал, проходя там, и сел на скамью напротив статуи – сюда он приходил всякий раз, когда ему казалось, что в их отношениях наступил кризис. Долго он сидел, размышляя о своей судьбе и терзаясь, что в этот момент Алехандра с другим. Затем лег на скамью и отдался своим мыслям.
XI
На другой день Мартин позвонил человеку, которого одного был способен увидеть вместо Алехандры: то был единственный мост, соединявший его с неведомой территорией, мост, доступный для него, но уходивший в области туманные и унылые. Уж не считая того, что стыдливость мешала и ему и Бруно говорить о том единственном, что его интересовало. Бруно назначил встречу в баре «Ла Эльветика».
– Мне надо навестить падре Ринальдини, но мы можем пойти вместе.
Он объяснил Мартину, что падре тяжело болен и что он, Бруно, ходил недавно просить монсеньора Хентиле, чтобы падре разрешили возвратиться в Ла-Риоху . Но епископы ненавидели Ринальдини, и – надо отдать им должное – он делал все, что мог, чтобы заслужить их ненависть.
– Когда-нибудь, когда он умрет, о нем заговорят. Так же, как было с Гальи Маинини . В этой стране озлобленных ты становишься великим человеком лишь тогда, когда перестаешь существовать.
Они шли по улице Перу; вдруг Бруно, сжав Мартину локоть, указал на человека, который шел впереди, опираясь на палку.
– Борхес.
Когда они приблизились, Бруно поздоровался. Мартину тоже была протянута небольшая, вялая, будто без костей рука. Черты лица Борхеса, казалось, были сперва нарисованы, а затем наполовину стерты ластиком. Говорил он запинаясь.
– Это друг Алехандры Видаль Ольмос.
– Скажите на милость… Алехандры… очень приятно.
Приподняв брови, Борхес рассеянно смотрел на них светло-голубыми водянистыми глазами, излучавшими доброжелательность вообще, никому в особенности не адресованную.
Бруно спросил, что он сейчас пишет.
– Да так, знаете… – промямлил Борхес, усмехаясь как бы виновато и вместе с тем лукаво, с обычной гримасой аргентинского крестьянина – насмешливой и смиренной, где смешались затаенное высокомерие и показная приниженность – когда начинают расхваливать его лошадку или уменье плести ремни. – Так, знаете… понемножку… пытаюсь иногда написать страничку, чтоб уж не совсем чепуха получалась… Хе, хе…
Когда он запинался, лицо его подергивалось в насмешливом тике.
По дороге к Ринальдини перед мысленным взором Бруно стоял Мендес, саркастически произносивший: «Лектор для светских дам!» Нет, все гораздо более сложно, чем представляется Мендесу!
– Удивительно, как высоко ставят и любят в нашей стране фантастическую литературу, – сказал он. – В чем тут может быть причина?
Мартин робко предположил, не следствие ли это нашей малоприятной действительности, некий род бегства от нее.
– Да нет. И североамериканская действительность малоприятна. Тут должно быть какое-то иное объяснение. Что ж до мнения Мендеса о Борхесе…
Бруно усмехнулся.
– Говорят, он не вполне аргентинский писатель, – заметил Мартин.
– А каким он может быть, если не аргентинским? Типичный национальный продукт. Даже его европеизм национален. Европеец не бывает европеистом, он просто европеец.
– Вы считаете его великим писателем?
Бруно задумался.
– Не знаю. В чем я убежден, так это в том, что его проза – самое выдающееся из всего, что сейчас пишется на испанском языке. Но он слишком изыскан, чтобы быть великим писателем. Можете ли вы представить себе Толстого, старающегося поразить читателя каким-нибудь наречием, когда дело идет о жизни и смерти одного из его персонажей? Но у Борхеса не все так вычурно, не думайте. В лучших его вещах очень силен аргентинский дух – какая-то тоска, метафизическая печаль…
Некоторое время он шагал молча.
– По правде сказать, о том, какой должна быть аргентинская литература, говорится множество благоглупостей. Важно, чтобы она была глубокой. Все остальное – приложится. Если же в ней нет глубины, напрасно она будет выводить на сцену гаучо или лукавых куманьков. Самым характерным писателем елизаветинской Англии был Шекспир. А ведь действие многих его пьес происходит даже не в Англии.
После паузы Бруно добавил:
– …И смешней всего, на чем основывается Мендес, отрицая европейское влияние на наших писателей. Это самое забавное: на философском учении, созданном евреем Марксом, немцем Энгельсом и греком Гераклитом. Если бы мы действовали по рецептам подобных критиков, то об охоте на страусов мы должны были бы писать на языке керанди . Все прочее было бы чуждым и антинациональным. Наша культура идет из-за океана – можно ли этого избежать? И зачем избегать? Не помню, кто сказал, что не читает, дабы не утратить своей оригинальности.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129