Неужели не доберутся? Да есть ли она, страна Боливия, за этим нескончаемым ущельем? Октябрьское солнце жжет нестерпимо, труп генерала разлагается. Ночной холод примораживает гной и сдерживает полчища червей. И снова день и стрельба в арьергарде, и по пятам скачут копейщики Орибе.
Запах, страшный трупный запах от тела генерала.
Голос, поющий
в ночной тишине:
Белая голубка,
летишь ты в дали,
всем расскажи,
что убит Лавалье.
– Орнос их оставил, черт возьми. Сказал «я присоединюсь к армии Паса» . И оставил их, а с ним и команданте Окампо, черт возьми. И Лавалье смотрит, как они уходят с его людьми на восток, только пыль клубится. И мой отец говорил, что у генерала на глазах были слезы, когда он смотрел, как уходят два его эскадрона. Оставалось у него сто семьдесят пять человек.
Старик опять кивнул и задумался, продолжая качать головой.
– Негры Орноса любили, крепко любили. И папа в конце концов подружился с Орносом. Орнос приезжал сюда, в усадьбу, они пили мате , вспоминали поход.
Он снова забормотал что-то непонятное, челюсть отвисла, старик промямлил что-то про команданте Орноса и полковника Педернеру. Потом умолк. Спит он или думает? А может быть, в нем теплится скрытая, тихая жизнь, которая сродни вечности, – как в ящерицах в течение долгих зимних месяцев.
Педернера думает: двадцать пять лет походов, битв, побед и поражений. Но в те времена мы знали, за что сражаемся. Мы сражались за свободу континента, за Великую Родину. А теперь… Столько крови пролилось на американскую землю, столько рассветов встречали мы в отчаянии, столько слышали воплей братоубийственной войны… Вот сейчас нагрянет Орибе, готовый рубить нам головы, пронзать нас копьями, уничтожать всеми способами. А не он ли сражался рядом со мной в Андской армии? Свирепый, жестокий генерал Орибе. Где же правда? Какое прекрасное было время! Как горделиво красовался Лавалье в своем мундире майора гренадеров, когда мы входили в Лиму! Тогда все было понятней, все было красиво, как наши мундиры…
Он закашлялся, казалось, вот-вот уснет, но внезапно снова заговорил:
– Потому что про Лавалье, сынок, можно говорить все что угодно, но ни один порядочный человек не станет отрицать его честность, истинное мужество, рыцарский дух, бескорыстие. Да, ни один.
Я дрался в ста пяти битвах за свободу этого континента. Я сражался на земле Чили под командованием генерала Сан-Мартина , и в Перу под началом генерала Боливара. И еще я воевал против имперских войск на бразильской территории. И потом, в эти два злополучных года, прошел в боях всю нашу бедную родину вдоль и поперек. Возможно, я совершал непоправимые ошибки, и худшая из них – это расстрел Доррего . Но кто владеет истиной? Ничего я не знаю кроме того, что эта жестокая земля – моя земля и что здесь мне суждено было сражаться и погибнуть. Труп мой разлагается на моем боевом коне, и это все, что я знаю.
– Да, ни один, – сказал старик, кашляя и перхая, как бы задумавшись и со слезящимися глазами повторяя «да, ни один», все кивая головой, словно соглашаясь с невидимым собеседником.
Задумавшись и со слезящимися глазами. Всматриваясь в свою реальность, в единственную реальность.
Реальность, которая строилась по удивительнейшим законам.
– Дело было в 1832-м, как рассказывал мой отец, именно так. И должен тебе сказать, что в истории с улучшением породы скота были и «за» и «против». Затеял все это англичанин Миллер со своим знаменитым быком Таркино, в году 1830-м. Вот именно, со знаменитым Таркино в усадьбе «Ла Каледония».
Старик снова захихикал и закашлял, неловко вытирая платком слезящиеся глаза.
– О чем я тебе говорил?
– О породистых быках.
– Вот-вот, о быках.
Он с минуту покашлял, покивал, затем продолжил:
– Семья Эваристо так нам никогда и не простила. Никогда. Даже когда отрубили голову моему дяде. В общем, наша семья разделилась из-за этого тирана. Никто тогда не мог спать спокойно. И можешь себе представить, какой страх был у нас в доме – когда папа вступил в Легион, мать ведь осталась одна. И дедушка мой дон Патрисио тоже туда отправился – я тебе рассказывал историю дона Патрисио? – и мой двоюродный дед Бонифасио, и дядя Панчито. Так что в усадьбе остался только дядя Сатурнино, самый младший, совсем мальчик. А то одни женщины. Одни женщины.
Он снова провел платком по слезящимся глазам, покачал головою и стал как будто засыпать. Но вдруг сказал:
– Шестьдесят лиг. И люди Орибе гонятся по пятам. И отец рассказывал, что тогда, в октябре, солнце сильно пекло. Тело генерала быстро разлагалось, после двух дней скачки галопом вонь шла невыносимая. А до границы еще оставалось сорок лиг. Пять дней, сорок лиг. Только ради того, чтобы спасти голову и кости Лавалье. Только ради этого, сынок. Потому что они проиграли, ничего уже нельзя было сделать: о том, чтобы воевать против Росаса, и думать нечего. А ведь у мертвого генерала могли отрубить голову да насадить ее на копье, чтобы его опозорить и послать Росасу. Да еще с запиской: вот, мол, голова дикаря, гнусного, мерзкого пса-унитария Лавалье. Так что надо было любой Ценой спасти тело генерала, добраться до Боливии, все семь дней отстреливаясь от преследователей. Шестьдесят лиг бешеной скачки. Почти без отдыха.
Я команданте Алехандро Данель, сын майора Данеля из армии Наполеона. Помню отца, как он возвращался с Великой Армией, ехал верхом по саду Тюильри или по Елисейским полям. Как сейчас вижу Наполеона с эскортом его ветеранов, легендарных мамелюков. И потом, когда все кончилось, когда Франция перестала быть краем Свободы, я мечтал сражаться против угнетателей других народов, и я приплыл к этим берегам вместе с Брюи, Вьелем, Барделем, Брандсеном и Раухом, которые когда-то были соратниками Наполеона. Бог мой, сколько лет прошло, сколько было битв, сколько побед и поражений, сколько смертей, сколько крови пролито! В тот день 1825 года я увидел его, и он показался мне подобным величественному орлу во главе своего полка кирасир. И тогда я отправился с ним на войну в Бразилию, и, когда он был ранен у Иербаля , я подобрал его и вместе со своими людьми вез его восемьдесят лиг через реки и горы, преследуемый неприятелем, как сейчас… И больше никогда с ним не разлучался… И вот теперь, после восьмидесяти лиг безнадежного бегства, я еду рядом с его разлагающимся трупом, еду в никуда…
Старик очнулся и снова заговорил:
– Кое-что я видел сам, о другом слышал от папы, но особенно от матери, потому что отец был молчалив, говорил редко. И когда приезжали пить мате генерал Орнос или полковник Окампо и вспоминали былое и походы Легиона, папочка обычно только слушал да время от времени приговаривал: «Вот дела-то!»
Голова старика закачалась, и вдруг он громко захрапел.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129
Запах, страшный трупный запах от тела генерала.
Голос, поющий
в ночной тишине:
Белая голубка,
летишь ты в дали,
всем расскажи,
что убит Лавалье.
– Орнос их оставил, черт возьми. Сказал «я присоединюсь к армии Паса» . И оставил их, а с ним и команданте Окампо, черт возьми. И Лавалье смотрит, как они уходят с его людьми на восток, только пыль клубится. И мой отец говорил, что у генерала на глазах были слезы, когда он смотрел, как уходят два его эскадрона. Оставалось у него сто семьдесят пять человек.
Старик опять кивнул и задумался, продолжая качать головой.
– Негры Орноса любили, крепко любили. И папа в конце концов подружился с Орносом. Орнос приезжал сюда, в усадьбу, они пили мате , вспоминали поход.
Он снова забормотал что-то непонятное, челюсть отвисла, старик промямлил что-то про команданте Орноса и полковника Педернеру. Потом умолк. Спит он или думает? А может быть, в нем теплится скрытая, тихая жизнь, которая сродни вечности, – как в ящерицах в течение долгих зимних месяцев.
Педернера думает: двадцать пять лет походов, битв, побед и поражений. Но в те времена мы знали, за что сражаемся. Мы сражались за свободу континента, за Великую Родину. А теперь… Столько крови пролилось на американскую землю, столько рассветов встречали мы в отчаянии, столько слышали воплей братоубийственной войны… Вот сейчас нагрянет Орибе, готовый рубить нам головы, пронзать нас копьями, уничтожать всеми способами. А не он ли сражался рядом со мной в Андской армии? Свирепый, жестокий генерал Орибе. Где же правда? Какое прекрасное было время! Как горделиво красовался Лавалье в своем мундире майора гренадеров, когда мы входили в Лиму! Тогда все было понятней, все было красиво, как наши мундиры…
Он закашлялся, казалось, вот-вот уснет, но внезапно снова заговорил:
– Потому что про Лавалье, сынок, можно говорить все что угодно, но ни один порядочный человек не станет отрицать его честность, истинное мужество, рыцарский дух, бескорыстие. Да, ни один.
Я дрался в ста пяти битвах за свободу этого континента. Я сражался на земле Чили под командованием генерала Сан-Мартина , и в Перу под началом генерала Боливара. И еще я воевал против имперских войск на бразильской территории. И потом, в эти два злополучных года, прошел в боях всю нашу бедную родину вдоль и поперек. Возможно, я совершал непоправимые ошибки, и худшая из них – это расстрел Доррего . Но кто владеет истиной? Ничего я не знаю кроме того, что эта жестокая земля – моя земля и что здесь мне суждено было сражаться и погибнуть. Труп мой разлагается на моем боевом коне, и это все, что я знаю.
– Да, ни один, – сказал старик, кашляя и перхая, как бы задумавшись и со слезящимися глазами повторяя «да, ни один», все кивая головой, словно соглашаясь с невидимым собеседником.
Задумавшись и со слезящимися глазами. Всматриваясь в свою реальность, в единственную реальность.
Реальность, которая строилась по удивительнейшим законам.
– Дело было в 1832-м, как рассказывал мой отец, именно так. И должен тебе сказать, что в истории с улучшением породы скота были и «за» и «против». Затеял все это англичанин Миллер со своим знаменитым быком Таркино, в году 1830-м. Вот именно, со знаменитым Таркино в усадьбе «Ла Каледония».
Старик снова захихикал и закашлял, неловко вытирая платком слезящиеся глаза.
– О чем я тебе говорил?
– О породистых быках.
– Вот-вот, о быках.
Он с минуту покашлял, покивал, затем продолжил:
– Семья Эваристо так нам никогда и не простила. Никогда. Даже когда отрубили голову моему дяде. В общем, наша семья разделилась из-за этого тирана. Никто тогда не мог спать спокойно. И можешь себе представить, какой страх был у нас в доме – когда папа вступил в Легион, мать ведь осталась одна. И дедушка мой дон Патрисио тоже туда отправился – я тебе рассказывал историю дона Патрисио? – и мой двоюродный дед Бонифасио, и дядя Панчито. Так что в усадьбе остался только дядя Сатурнино, самый младший, совсем мальчик. А то одни женщины. Одни женщины.
Он снова провел платком по слезящимся глазам, покачал головою и стал как будто засыпать. Но вдруг сказал:
– Шестьдесят лиг. И люди Орибе гонятся по пятам. И отец рассказывал, что тогда, в октябре, солнце сильно пекло. Тело генерала быстро разлагалось, после двух дней скачки галопом вонь шла невыносимая. А до границы еще оставалось сорок лиг. Пять дней, сорок лиг. Только ради того, чтобы спасти голову и кости Лавалье. Только ради этого, сынок. Потому что они проиграли, ничего уже нельзя было сделать: о том, чтобы воевать против Росаса, и думать нечего. А ведь у мертвого генерала могли отрубить голову да насадить ее на копье, чтобы его опозорить и послать Росасу. Да еще с запиской: вот, мол, голова дикаря, гнусного, мерзкого пса-унитария Лавалье. Так что надо было любой Ценой спасти тело генерала, добраться до Боливии, все семь дней отстреливаясь от преследователей. Шестьдесят лиг бешеной скачки. Почти без отдыха.
Я команданте Алехандро Данель, сын майора Данеля из армии Наполеона. Помню отца, как он возвращался с Великой Армией, ехал верхом по саду Тюильри или по Елисейским полям. Как сейчас вижу Наполеона с эскортом его ветеранов, легендарных мамелюков. И потом, когда все кончилось, когда Франция перестала быть краем Свободы, я мечтал сражаться против угнетателей других народов, и я приплыл к этим берегам вместе с Брюи, Вьелем, Барделем, Брандсеном и Раухом, которые когда-то были соратниками Наполеона. Бог мой, сколько лет прошло, сколько было битв, сколько побед и поражений, сколько смертей, сколько крови пролито! В тот день 1825 года я увидел его, и он показался мне подобным величественному орлу во главе своего полка кирасир. И тогда я отправился с ним на войну в Бразилию, и, когда он был ранен у Иербаля , я подобрал его и вместе со своими людьми вез его восемьдесят лиг через реки и горы, преследуемый неприятелем, как сейчас… И больше никогда с ним не разлучался… И вот теперь, после восьмидесяти лиг безнадежного бегства, я еду рядом с его разлагающимся трупом, еду в никуда…
Старик очнулся и снова заговорил:
– Кое-что я видел сам, о другом слышал от папы, но особенно от матери, потому что отец был молчалив, говорил редко. И когда приезжали пить мате генерал Орнос или полковник Окампо и вспоминали былое и походы Легиона, папочка обычно только слушал да время от времени приговаривал: «Вот дела-то!»
Голова старика закачалась, и вдруг он громко захрапел.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129