«Успокойтесь, сеньорите! – говорит женщина, крепко его обнимая. – Успокойтесь, все в порядке!»
Дремлющий на попоне Педернера нервно выпрямляется – ему послышались выстрелы из карабинов. Но, может быть, это лишь померещилось. В эту зловещую ночь он тщетно пытался уснуть. Его мучили видения – кровь и смерть.
Поднявшись, он идет мимо спящих товарищей, приближается к часовому. Да, часовой слышал выстрелы, там, со стороны города. Педернера будит товарищей, у него тяжкое предчувствие, он считает, что надо седлать коней и быть наготове. Так они и делают, как вдруг галопом прискакали два стрелка из отряда Лавалье с криком: «Генерала убили!»
Он пытался думать, но голова точно была наполнена жидким свинцом и грязью. «Уже лучше, сеньорито, уже лучше», – говорила женщина. Голова болела, будто ее, как котел, распирал изнутри пар под большим давлением. Глядя как бы сквозь пелену пыльной густой паутины, он увидел, что находится в незнакомой комнате: напротив кровати висел Карлитос Гардель во фраке и другой снимок, тоже цветной, Эвиты , а под ними стояла ваза с цветами. Он почувствовал женскую руку на своем лбу, проверявшую, есть ли жар, как делала его бабушка в незапамятные времена. Потом услышал шипенье примуса, женщина отошла от кровати и стала его накачивать, шум становился все громче. Еще он услышал хныканье младенца – верно, всего несколько месяцев от роду – совсем рядом, но не было сил даже повернуть голову. Его снова придавило тяжким сном. Этот сон повторялся в третий раз, Навстречу Мартину шел нищий, бормоча непонятные слова, потом клал свой узелок на землю, развязывал его и показывал содержимое – Мартину страшно хотелось посмотреть, что там. Речи нищего были непонятны, и это приводило в отчаяние – как письмо, о котором знаешь, что оно для твоей судьбы решающее, но которое так испорчено временем и сыростью, что его не прочесть.
В прихожей лежит залитое кровью тело генерала. Рядом с ним стоит на коленях, обнимает его и плачет Дамасита Боэдо. Сержант Coca глядит на все это, как ребенок, потерявший мать во время землетрясения.
Кругом суетятся, кричат. Никто ничего не понимает: где они, федералисты? Почему других не убили? Почему не отрубили Лавалье голову?
«Они в темноте не знали, кого убили, – говорил Фриас. – Они стреляли в темноте». «Ну, конечно», – думает Педернера. Надо бежать, пока они не разобрались. Энергично и четко он отдает приказы, тело заворачивают в пончо, кладут на генеральского гнедого и галопом мчатся назад, туда, где их ждет остаток Легиона.
Полковник Педернера говорит: «Орибе поклялся выставить на площади Виктория голову генерала на острие пики. Этому не бывать, товарищи. За семь дней мы можем добраться до границы с Боливией, останки нашего командира будут покоиться там».
Потом он делит их на отряды, приказывает группе стрелков прикрывать отступающий арьергард, и начинается их последний поход – в изгнание.
Он опять услышал хныканье ребенка. «Тише, тише», – сказала женщина, не переставая поить Мартина чаем. Напоив, устроила его удобней в постели и лишь тогда пошла в тот угол, откуда доносилось хныканье. Там она тихонько запела. Мартин с усилием повернул голову: женщина склонилась над чем-то – как потом он разглядел, то был ящик. «Баю, баю», – говорила она и напевала. На ящике, служившем колыбелью, была наклеена цветная литография: Христос с рассеченной, как на странице анатомического атласа, грудью, указывал пальцем на свое сердце. Ниже было несколько изображений святых. А рядом, на другом ящике, красовался примус, и на нем кофейник. «Баю, баю, бай», – повторяла она все тише и напевала все менее внятно. Наступила тишина, но женщина еще минуту подождала, склонясь над ребенком, пока не убедилась, что он спит. Потом, стараясь не шуметь, снова подошла к Мартину. «Вот и уснул», – сказала она, улыбаясь. Наклонясь над Мартином и кладя руку ему на лоб, она спросила: «Вам лучше?» Ладонь ее была мозолистая. Мартин утвердительно кивнул. Он проспал три часа. Теперь голова его прояснилась. Он смотрел на женщину: невзгоды и труд, бедность и страдания не стерли на ее лице мягкое, материнское выражение. «Вам стало дурно. Тогда я сказала, чтобы вас занесли сюда». Мартин покраснел и попытался встать. Но она его удержала. «Погодите немного, никто вас не торопит». И с грустной улыбкой добавила: «Вы столько наговорили тут, сеньорито». «Что наговорил?» – застыдившись, спросил Мартин. «Много чего, только я не очень-то поняла», – робко ответила женщина, озабоченно разглядывая и приглаживая свою юбку, словно увидела там едва заметную дырочку. В тоне ее голоса была мягкая назидательность, обычная у некоторых матерей. Подняв глаза, она увидела, что Мартин смотрит на нее со скорбной иронией. Возможно, она поняла его мысли, потому что сказала: «Я тоже, не подумайте… – на миг она заколебалась. – Но теперь я, по крайней мере, имею тут работу и могу держать ребенка при себе. Работы много, это так. Но у меня есть комнатка, и я могу жить с ребенком». Она снова поглядела на невидимую дырку и разгладила юбку. «И кроме того… – сказала она, не поднимая глаз, – в жизни столько хорошего». Теперь она посмотрела прямо на Мартина и снова увидела ироническую улыбку на его лице. И снова заговорила назидательным тоном, но в нем звучали также сочувствие и страх. «Зачем далеко ходить, поглядите на меня, вот все мое достояние». Мартин смотрел на нее, на это бедное, одинокое существо в грязном чулане. «У меня есть ребенок, – настойчиво продолжала она, – есть этот старый проигрыватель и несколько пластинок Гарделя. Правда ведь, „Цветущая жимолость“ – это такое чудо? А „Тропинка“?» С мечтательным видом она заметила: «Нет ничего прекрасней музыки, поверьте». Она обратила взгляд на цветной портрет певца: ослепительный в своем фраке, Гардель словно бы отвечал ей улыбкой из вечности. Оборотясь к Мартину, она продолжала перечислять: «А еще есть цветы, птицы, собаки, да много чего… Жаль, что кошка из кафе съела мою канарейку. Такая была веселая подружка». «Мужа она не вспоминает, – подумал Мартин, – у нее нет мужа, или он умер, или ее просто кто-то соблазнил». Она почти с восторгом сказала: «Жизнь так хороша! Сами посудите, мне всего двадцать пять лет, а я уже огорчаюсь, что когда-нибудь придется умереть». Мартин взглянул на нее – он-то думал, что ей лет сорок. Он закрыл глаза, задумался. Женщина, видимо, решила, что ему опять плохо, – она подошла и снова пощупала лоб. И Мартин снова почувствовал прикосновение этой огрубелой ладони. И понял, что, успокоившись на его счет, ладонь эта неуклюже, но нежно задержалась на секунду дольше – то была робкая ласка. Открыв глаза, он сказал: «Кажется, от чая мне стало легче». Женщина, как видно, чрезвычайно обрадовалась.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129
Дремлющий на попоне Педернера нервно выпрямляется – ему послышались выстрелы из карабинов. Но, может быть, это лишь померещилось. В эту зловещую ночь он тщетно пытался уснуть. Его мучили видения – кровь и смерть.
Поднявшись, он идет мимо спящих товарищей, приближается к часовому. Да, часовой слышал выстрелы, там, со стороны города. Педернера будит товарищей, у него тяжкое предчувствие, он считает, что надо седлать коней и быть наготове. Так они и делают, как вдруг галопом прискакали два стрелка из отряда Лавалье с криком: «Генерала убили!»
Он пытался думать, но голова точно была наполнена жидким свинцом и грязью. «Уже лучше, сеньорито, уже лучше», – говорила женщина. Голова болела, будто ее, как котел, распирал изнутри пар под большим давлением. Глядя как бы сквозь пелену пыльной густой паутины, он увидел, что находится в незнакомой комнате: напротив кровати висел Карлитос Гардель во фраке и другой снимок, тоже цветной, Эвиты , а под ними стояла ваза с цветами. Он почувствовал женскую руку на своем лбу, проверявшую, есть ли жар, как делала его бабушка в незапамятные времена. Потом услышал шипенье примуса, женщина отошла от кровати и стала его накачивать, шум становился все громче. Еще он услышал хныканье младенца – верно, всего несколько месяцев от роду – совсем рядом, но не было сил даже повернуть голову. Его снова придавило тяжким сном. Этот сон повторялся в третий раз, Навстречу Мартину шел нищий, бормоча непонятные слова, потом клал свой узелок на землю, развязывал его и показывал содержимое – Мартину страшно хотелось посмотреть, что там. Речи нищего были непонятны, и это приводило в отчаяние – как письмо, о котором знаешь, что оно для твоей судьбы решающее, но которое так испорчено временем и сыростью, что его не прочесть.
В прихожей лежит залитое кровью тело генерала. Рядом с ним стоит на коленях, обнимает его и плачет Дамасита Боэдо. Сержант Coca глядит на все это, как ребенок, потерявший мать во время землетрясения.
Кругом суетятся, кричат. Никто ничего не понимает: где они, федералисты? Почему других не убили? Почему не отрубили Лавалье голову?
«Они в темноте не знали, кого убили, – говорил Фриас. – Они стреляли в темноте». «Ну, конечно», – думает Педернера. Надо бежать, пока они не разобрались. Энергично и четко он отдает приказы, тело заворачивают в пончо, кладут на генеральского гнедого и галопом мчатся назад, туда, где их ждет остаток Легиона.
Полковник Педернера говорит: «Орибе поклялся выставить на площади Виктория голову генерала на острие пики. Этому не бывать, товарищи. За семь дней мы можем добраться до границы с Боливией, останки нашего командира будут покоиться там».
Потом он делит их на отряды, приказывает группе стрелков прикрывать отступающий арьергард, и начинается их последний поход – в изгнание.
Он опять услышал хныканье ребенка. «Тише, тише», – сказала женщина, не переставая поить Мартина чаем. Напоив, устроила его удобней в постели и лишь тогда пошла в тот угол, откуда доносилось хныканье. Там она тихонько запела. Мартин с усилием повернул голову: женщина склонилась над чем-то – как потом он разглядел, то был ящик. «Баю, баю», – говорила она и напевала. На ящике, служившем колыбелью, была наклеена цветная литография: Христос с рассеченной, как на странице анатомического атласа, грудью, указывал пальцем на свое сердце. Ниже было несколько изображений святых. А рядом, на другом ящике, красовался примус, и на нем кофейник. «Баю, баю, бай», – повторяла она все тише и напевала все менее внятно. Наступила тишина, но женщина еще минуту подождала, склонясь над ребенком, пока не убедилась, что он спит. Потом, стараясь не шуметь, снова подошла к Мартину. «Вот и уснул», – сказала она, улыбаясь. Наклонясь над Мартином и кладя руку ему на лоб, она спросила: «Вам лучше?» Ладонь ее была мозолистая. Мартин утвердительно кивнул. Он проспал три часа. Теперь голова его прояснилась. Он смотрел на женщину: невзгоды и труд, бедность и страдания не стерли на ее лице мягкое, материнское выражение. «Вам стало дурно. Тогда я сказала, чтобы вас занесли сюда». Мартин покраснел и попытался встать. Но она его удержала. «Погодите немного, никто вас не торопит». И с грустной улыбкой добавила: «Вы столько наговорили тут, сеньорито». «Что наговорил?» – застыдившись, спросил Мартин. «Много чего, только я не очень-то поняла», – робко ответила женщина, озабоченно разглядывая и приглаживая свою юбку, словно увидела там едва заметную дырочку. В тоне ее голоса была мягкая назидательность, обычная у некоторых матерей. Подняв глаза, она увидела, что Мартин смотрит на нее со скорбной иронией. Возможно, она поняла его мысли, потому что сказала: «Я тоже, не подумайте… – на миг она заколебалась. – Но теперь я, по крайней мере, имею тут работу и могу держать ребенка при себе. Работы много, это так. Но у меня есть комнатка, и я могу жить с ребенком». Она снова поглядела на невидимую дырку и разгладила юбку. «И кроме того… – сказала она, не поднимая глаз, – в жизни столько хорошего». Теперь она посмотрела прямо на Мартина и снова увидела ироническую улыбку на его лице. И снова заговорила назидательным тоном, но в нем звучали также сочувствие и страх. «Зачем далеко ходить, поглядите на меня, вот все мое достояние». Мартин смотрел на нее, на это бедное, одинокое существо в грязном чулане. «У меня есть ребенок, – настойчиво продолжала она, – есть этот старый проигрыватель и несколько пластинок Гарделя. Правда ведь, „Цветущая жимолость“ – это такое чудо? А „Тропинка“?» С мечтательным видом она заметила: «Нет ничего прекрасней музыки, поверьте». Она обратила взгляд на цветной портрет певца: ослепительный в своем фраке, Гардель словно бы отвечал ей улыбкой из вечности. Оборотясь к Мартину, она продолжала перечислять: «А еще есть цветы, птицы, собаки, да много чего… Жаль, что кошка из кафе съела мою канарейку. Такая была веселая подружка». «Мужа она не вспоминает, – подумал Мартин, – у нее нет мужа, или он умер, или ее просто кто-то соблазнил». Она почти с восторгом сказала: «Жизнь так хороша! Сами посудите, мне всего двадцать пять лет, а я уже огорчаюсь, что когда-нибудь придется умереть». Мартин взглянул на нее – он-то думал, что ей лет сорок. Он закрыл глаза, задумался. Женщина, видимо, решила, что ему опять плохо, – она подошла и снова пощупала лоб. И Мартин снова почувствовал прикосновение этой огрубелой ладони. И понял, что, успокоившись на его счет, ладонь эта неуклюже, но нежно задержалась на секунду дольше – то была робкая ласка. Открыв глаза, он сказал: «Кажется, от чая мне стало легче». Женщина, как видно, чрезвычайно обрадовалась.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129