голова, грудь, ноги – вот мы уже почти полностью снаружи. Еще чуть-чуть – и отчуждение станет более явным, чем если бы мы находились в тысячах верст отсюда.
В Осло гомеопат занимается частной практикой. По состоянию ириса – радужной оболочки глаза ставит диагноз, а потом лечит больного собственными пилюлями из растительных смесей. Артритом он не страдал, к нам его привело желание отдохнуть и изучить метод Альмы.
– Насколько мне известно, ирисовая диагностика хорошо развита в Болгарии, – сказал он (похоже, чтобы прекратить допрос, которому его подверг Зигмунд).
– Верно, – отозвался я. – Взять хоть Димкова, он недавно умер. Или Овчарова.
Их имена слетели с языка совершенно непроизвольно, что и вернуло меня в «Брандал». Еще год-два назад я считал этих людей шарлатанами.
68.
Стоит предоставить роману свободу, и он ведет себя в точности, как река. Его течение несет героев до тех пор, пока не захлопнется последняя лазейка, пока рука не выведет «конец»; так вот и река несет оказавшиеся на ее поверхности предметы до самого устья. Нам, однако, известно: неведомых, утонувших предметов гораздо больше. (Мысль об утонувших, неизменно существующая где-то подспудно – вот тот нерасчлененный фон, что оттеняет триумф избранников.)
Герои романа – добивающиеся успеха или терпящие провал, добрые или злые – все до одного избранники, ведь мы их выделили. Единожды появившись на странице, они парят над нерасчлененным фоном из фигур, которые никогда не обретут индивидуальности, не обрастут плотью. Их неизменное место – в подсознании читателя. «По улице шагал человек, прячась от дождя под высоко поднятым зонтиком». Да, вы за ним следите, но ум и душа ваши не остаются равнодушными и к тем, мимо которых он проходит. Фон всегда несколько сказочен именно потому, что нерасчленён. Фон – это нечто ощущаемое, но не удостоенное словом, это глубинная канва романа.
Множатся персонажи, обитающие в «Брандале» – Зигмунд, гомеопат, предстоит еще появление Туве. Но неназванных всегда будет гораздо больше. Вы ощущаете, как они сюда прибывают, как покидают нас, как входят в столовую, пьют картофельную воду, надеются. Как страдают, вполголоса разговаривают, слушают лекции Альмы и гитару Пиа. Невозможно оправдать мой роман, некоторое пренебрежение к ним, но и обратить на них большее внимание роман не может – так ведь он никогда не кончится. Как любая организованная система, роман обречен на несовершенство. И я бессильно наблюдаю, как Питер, его главный герой, скептически качает головой: он предпочел бы уйти туда, в неназванное и нерасчлененное. Он жалеет, что не сохранил анонимность.
Последним будет роман этичный. Каждый из его героев положит множество стараний, чтобы оправдать это определение: подобно Питеру, они будут готовы отказаться от своей избранности, все раньше и все быстрее станут покидать страницы романа, а в конце концов вообще перестанут на них появляться. Таким образом исчезновение жанра послужит свидетельством наступления эпохи взаимного Уважения также и в реальной жизни.
69.
– Так сложилась моя судьба – покинул Польшу двадцатилетним. Уехал с одним другом в США. Там нам не повезло. Тогда решили вернуться в Европу, в Швецию. Здесь и остались.
– Двадцатилетним? Ты авантюрист, Зигмунд…
Снова обеденное время. Зигмунд продолжал рассказ о себе, его собеседником на этот раз был Петер. Говорили они по-русски, что повергало всех в изумление. Альма, Пиа и Рене по два-три раза невзначай подходили к их столу, а Карл-Гуннар качал головой: «О, Петер… профессор…»
– Ошибаешься, никакой я не авантюрист. Я от рождения практичен. С детства развит вкус к деньгам. Мы с мамой жили в оккупированной немцами Варшаве, мне тогда было восемь лет. Я мало что соображал и чувствовал себя преотлично. Выходило всего две газеты, я продавал их каждое утро. А поскольку терпеть не мог возвращать мелкую сдачу, то за каких-нибудь два часа превращался в богача. Разделаюсь с газетами – и в кондитерскую. Туда пускали только немецких офицеров, но я для своих лет был мелковат, больше шести мне не давали и смотрели на меня сквозь пальцы. Сажусь, бывало, за столик, заказываю мороженое, а съем – требую еще порцию. И без всякого стеснения или страха. Как-то проходила мимо этой кондитерской мама» и с ужасом увидела меня среди сотни немецких офицеров: уплетаю себе мороженое, а у самого ноги до полу не достают.
Сейчас Зигмунда мелковатым не назовешь: метр восемьдесят пять. Белокурый и голубоглазый, как большинство шведов, он все-таки неуловимо от них отличается: видимо, иным выражением лица.» Совершенно другая раса, моя раса, – думал Петер. – Из всех, кто здесь есть, мы лучше всего понимаем друг друга с Питером; а Зигмунд мне всех ближе».
(Магия крови и истории… Совершенно невосприимчивый человек, Зигмунд продолжал всех занимать собственной персоной, вовсе не смущаясь тем, что ни одного вопроса никто ему до сих пор не задал; ему и в голову не приходило, что замечания типа «Ты авантюрист, Зигмунд
– просто учтивая имитация разговора. Но Петер, которого совсем не тронула нескончаемая громогласная похвальба Уно, раздражался от каждого слова поляка. Все неприятные черты, которыми в избытке обладал Зигмунд – нетерпимость к чужим привычкам, выказываемая по-родственному, без стеснения, несдержанность и вспыльчивость – Петер отмечал теперь и в себе. Может, они вообще характерны для славянства? «Мы вспыльчивы, но сердечны». Зигмунд и впрямь ему близок, раз сумел одним своим присутствием пробудить в его душе только что укрощенных бесов. Теперь Петер понимал, что те не были изгнаны, а лишь дремали. Значит, он пока ничего не добился: труднее всего быть терпимым к собственной семье, к матери и брату, к тем, кто тебе ближе всех. Ему еще предстояло пройти весь путь с самого начала.)
Похоже, жизнь решила спорить с Зигмундом не впрямую, а через своих посланцев; один из них был глухонемой коротышка, второй появился сейчас. Это был необыкновенно худой человек. Петер видел, как Рене знакомит его с Альмой, как Альма выходит, потом потерял его из виду. Но поднявшись из-за стола, вдруг столкнулся с ним нос к носу. Тот так и не сел, а все обводил и обводил взглядом помещение: людей, мебель – явно интересуясь каждой подробностью. Петер инстинктивно пожал протянутую руку, Рене представила:
– Мой друг по христианской секте… Он-то и уговорил меня наняться в «Брандал»: считал, что мне это будет полезно, да и помочь в добром деле смогу…
Подошла Пиа. С улыбкой – весь внимание – мужчина тихо заговорил с ней. Сразу стало ясно: только так и следует вести себя с Пиа. Все, однако, на этом и кончилось. В столовую ворвались Альма и четверо дипломанток из Копенгагена, оба помещения огласились звуками развеселого марша.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59
В Осло гомеопат занимается частной практикой. По состоянию ириса – радужной оболочки глаза ставит диагноз, а потом лечит больного собственными пилюлями из растительных смесей. Артритом он не страдал, к нам его привело желание отдохнуть и изучить метод Альмы.
– Насколько мне известно, ирисовая диагностика хорошо развита в Болгарии, – сказал он (похоже, чтобы прекратить допрос, которому его подверг Зигмунд).
– Верно, – отозвался я. – Взять хоть Димкова, он недавно умер. Или Овчарова.
Их имена слетели с языка совершенно непроизвольно, что и вернуло меня в «Брандал». Еще год-два назад я считал этих людей шарлатанами.
68.
Стоит предоставить роману свободу, и он ведет себя в точности, как река. Его течение несет героев до тех пор, пока не захлопнется последняя лазейка, пока рука не выведет «конец»; так вот и река несет оказавшиеся на ее поверхности предметы до самого устья. Нам, однако, известно: неведомых, утонувших предметов гораздо больше. (Мысль об утонувших, неизменно существующая где-то подспудно – вот тот нерасчлененный фон, что оттеняет триумф избранников.)
Герои романа – добивающиеся успеха или терпящие провал, добрые или злые – все до одного избранники, ведь мы их выделили. Единожды появившись на странице, они парят над нерасчлененным фоном из фигур, которые никогда не обретут индивидуальности, не обрастут плотью. Их неизменное место – в подсознании читателя. «По улице шагал человек, прячась от дождя под высоко поднятым зонтиком». Да, вы за ним следите, но ум и душа ваши не остаются равнодушными и к тем, мимо которых он проходит. Фон всегда несколько сказочен именно потому, что нерасчленён. Фон – это нечто ощущаемое, но не удостоенное словом, это глубинная канва романа.
Множатся персонажи, обитающие в «Брандале» – Зигмунд, гомеопат, предстоит еще появление Туве. Но неназванных всегда будет гораздо больше. Вы ощущаете, как они сюда прибывают, как покидают нас, как входят в столовую, пьют картофельную воду, надеются. Как страдают, вполголоса разговаривают, слушают лекции Альмы и гитару Пиа. Невозможно оправдать мой роман, некоторое пренебрежение к ним, но и обратить на них большее внимание роман не может – так ведь он никогда не кончится. Как любая организованная система, роман обречен на несовершенство. И я бессильно наблюдаю, как Питер, его главный герой, скептически качает головой: он предпочел бы уйти туда, в неназванное и нерасчлененное. Он жалеет, что не сохранил анонимность.
Последним будет роман этичный. Каждый из его героев положит множество стараний, чтобы оправдать это определение: подобно Питеру, они будут готовы отказаться от своей избранности, все раньше и все быстрее станут покидать страницы романа, а в конце концов вообще перестанут на них появляться. Таким образом исчезновение жанра послужит свидетельством наступления эпохи взаимного Уважения также и в реальной жизни.
69.
– Так сложилась моя судьба – покинул Польшу двадцатилетним. Уехал с одним другом в США. Там нам не повезло. Тогда решили вернуться в Европу, в Швецию. Здесь и остались.
– Двадцатилетним? Ты авантюрист, Зигмунд…
Снова обеденное время. Зигмунд продолжал рассказ о себе, его собеседником на этот раз был Петер. Говорили они по-русски, что повергало всех в изумление. Альма, Пиа и Рене по два-три раза невзначай подходили к их столу, а Карл-Гуннар качал головой: «О, Петер… профессор…»
– Ошибаешься, никакой я не авантюрист. Я от рождения практичен. С детства развит вкус к деньгам. Мы с мамой жили в оккупированной немцами Варшаве, мне тогда было восемь лет. Я мало что соображал и чувствовал себя преотлично. Выходило всего две газеты, я продавал их каждое утро. А поскольку терпеть не мог возвращать мелкую сдачу, то за каких-нибудь два часа превращался в богача. Разделаюсь с газетами – и в кондитерскую. Туда пускали только немецких офицеров, но я для своих лет был мелковат, больше шести мне не давали и смотрели на меня сквозь пальцы. Сажусь, бывало, за столик, заказываю мороженое, а съем – требую еще порцию. И без всякого стеснения или страха. Как-то проходила мимо этой кондитерской мама» и с ужасом увидела меня среди сотни немецких офицеров: уплетаю себе мороженое, а у самого ноги до полу не достают.
Сейчас Зигмунда мелковатым не назовешь: метр восемьдесят пять. Белокурый и голубоглазый, как большинство шведов, он все-таки неуловимо от них отличается: видимо, иным выражением лица.» Совершенно другая раса, моя раса, – думал Петер. – Из всех, кто здесь есть, мы лучше всего понимаем друг друга с Питером; а Зигмунд мне всех ближе».
(Магия крови и истории… Совершенно невосприимчивый человек, Зигмунд продолжал всех занимать собственной персоной, вовсе не смущаясь тем, что ни одного вопроса никто ему до сих пор не задал; ему и в голову не приходило, что замечания типа «Ты авантюрист, Зигмунд
– просто учтивая имитация разговора. Но Петер, которого совсем не тронула нескончаемая громогласная похвальба Уно, раздражался от каждого слова поляка. Все неприятные черты, которыми в избытке обладал Зигмунд – нетерпимость к чужим привычкам, выказываемая по-родственному, без стеснения, несдержанность и вспыльчивость – Петер отмечал теперь и в себе. Может, они вообще характерны для славянства? «Мы вспыльчивы, но сердечны». Зигмунд и впрямь ему близок, раз сумел одним своим присутствием пробудить в его душе только что укрощенных бесов. Теперь Петер понимал, что те не были изгнаны, а лишь дремали. Значит, он пока ничего не добился: труднее всего быть терпимым к собственной семье, к матери и брату, к тем, кто тебе ближе всех. Ему еще предстояло пройти весь путь с самого начала.)
Похоже, жизнь решила спорить с Зигмундом не впрямую, а через своих посланцев; один из них был глухонемой коротышка, второй появился сейчас. Это был необыкновенно худой человек. Петер видел, как Рене знакомит его с Альмой, как Альма выходит, потом потерял его из виду. Но поднявшись из-за стола, вдруг столкнулся с ним нос к носу. Тот так и не сел, а все обводил и обводил взглядом помещение: людей, мебель – явно интересуясь каждой подробностью. Петер инстинктивно пожал протянутую руку, Рене представила:
– Мой друг по христианской секте… Он-то и уговорил меня наняться в «Брандал»: считал, что мне это будет полезно, да и помочь в добром деле смогу…
Подошла Пиа. С улыбкой – весь внимание – мужчина тихо заговорил с ней. Сразу стало ясно: только так и следует вести себя с Пиа. Все, однако, на этом и кончилось. В столовую ворвались Альма и четверо дипломанток из Копенгагена, оба помещения огласились звуками развеселого марша.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59