Прибыл в пересыльную, охота поскорее до места добраться. Знаешь, не на блины к теще, а есть, есть эта тяга к постоянству, а не к перемене мест. Словом, ждешь. А дождешься – и всегда будто внезапность, так сердчишко-то и екнет. Ну, дело обыкновенное, инфарктов не наблюдалось. Другое видел. Вообразите расставание с подругой. Навсегда! Тут не то чтоб дан приказ ему на Запад, ей – в другую сторону. Нет, по Северам разметают, оставь надежду. И вот, представьте, неувязочка, что-то там спуталось, не сошлось – зеки и зечки хлынули изо всех дверей на огромный двор. Я и мигнуть-то не мигнул, как уж и очутился в каком-то зековском круге, все с мешками, у кого в руках, у кого на горбу, и этот сырой глинистый запах. Мелькнула согнутая женщина – юбка задрана, ягодицы белые-белые… И сразу крепчайший подзатыльник: «Не зырь, мужик!» Весь круг спиной оборотился, никто не пялился на прощание вора с воровкой. Это вам, господа, не бацать: «Гоп, стоп, Зоя, кому давала стоя». И не сауна с платными щучками и подсадными утками. Но и то должен сказать, что надежда была ребеночка заиметь. В эдаком случае и амнистии случались. Мда, случались. Ступай, мол, на свободу. А вспоможения никакого, ни единого подгузничка. Я этот мост, за станцией Фосфоритная, мост этот помню, над речушкой. Они, которые из Вятлага на свободу, они там детенышей своих на ходу выбрасывали, из вагона – и туда; давно уж, наверное, лисицы растащили, обглодали младенчиков. А по бокам-то все косточки русские…
Знаю, знаю, племя молодое брюзжит: все-то у вас, старичье, одни недостатки на уме. И ты вдруг чувствуешь желание подольститься, распотешить, мы будем петь и смеяться, как дети… Слушайте, детушки. У вас зубки-то часом никогда не болели? А дантиста, представьте, как в Бермудском треугольнике, хоть шаром покати. На стену полез бы, если бы к стене этапной камеры добрался. Куда-а! Но вот оно, отсутствие черных недостатков: на берегу великой русской и нерусской реки Волги, в пересыльной тюрьме всесоюзного значения был зубной кабинет. Чудо! Врачиха была в годах, я к ней сразу расположился, потому что руки у нее пахли земляничным мылом, как у моей мамы. Зубы простукала, словно путевой обходчик вагонные колеса, взялась за дело. Сверлит, сверлит. Я вцепился в собственные ляжки, терплю. Сверлит, сверлит. И что же думаете? Два здоровых зуба высверлила, а больной… Завтра, говорит, на этап пойдете, не успела. Ну, детушки, развеселились, а? На том пожмем друг другу руки, потому что и вправду на этап меня выдернули.
* * *
Были они и сухопутные, были и водяные. А были и такие географические пункты, откуда на этап отправляли и посуху, и по воде. Примером беру тюрьму тобольскую нагорную старинную. Туда экскурсии водить. Там, в мертвом доме, думу думал автор «Бесов». А потом – бесенок, мартышечка очкастая. Кремлевские бабы его любили. Остер был на язык, пером владел. Вождю с улыбкою полуистины говаривал. Из судебной залы сотоварищей на расстрел повели, а его – на этап, на этап. Тобольские узнали, что к ним – в эту нагорную, старинную – привезли Карла Радека, и перешептывались: «несчастный человек», и в этом «несчастный» было простонародное сострадание к узникам, лишенным счастья. Радек и сухим и морским путем Колымы достиг, а на Колыме его настигли, говорят, уголовные, да и порешили, пошел он догонять сотоварищей… Но я Тобольск вспомнил не ради Радека и даже не ради Достоевского, а ради бабушек. Они меня и теперь примиряют с разумной действительностью. Так и вижу старушек в платках, в кацавейках, в темных юбках, на косогоре их вижу, у пристани, вот они и в дождь, и вёдро непременно появляются, когда арестантов ведут к барже, к пароходу, а они, безвестные эти старухи, тоненько поют «Со святыми упокой…». Еще живых отпевают, потому что как же их не отпеть, если там и отпеть-то некому. Тоненько поют, всех крестят, даже и такую сволочь, которой тюрьма гнушается. И еще долго-долго на косогоре стоят, пока труженик-буксир не утащит из виду арестантскую баржу… Сутки будет тянуть, пыхтеть, плицами стучать. Сутки, а может, и дольше. А потом всех заключенных вытряхнут из баржи на матерый берег, в безлюдье, в комариный звон, в духоту лилово-сумрачных дебрей – и поминай как звали, не скажут ни камень, ни крест, где легли. Вам непонятно, в чем тут дело? А ну-ка вспомните: в мире есть царь, этот царь беспощаден…
Но наш Иов, наш царь, ничуть не сострадая Бурцеву, не обрекал его на голод. Всем ссыльным от казны помесячно ссужал пятнадцать рэ. Притом, прошу заметить, свободно конвертируемых. Казенный пароход– в отличие от частных не колесный, а винтовой – ходил из Красноярска вниз по реке. Он был послушен капитану: «Правей маненько… Левей маненько…». И погудел, и посвистел, и выволок баржу на стрежень.
Державное теченье у Невы? Полноте, державен Енисей. Всей государственною мощью, всей своею ширью сплывает в океан. И эту глубь брал в оборот винт «Туруханска»; тащил он на канатах арестантскую баржу. Его машина одышкою страдала, как наша, вспомните, ребята, «Умба» на Белом море. А все ж стучала, все ж старалась. На берегах, крутых иль плоских, поверх лесов разлился, хоть черпай ложкой, малиновый закат. Недурно было б спирт запить сиропчиком. А разбавлять не надо – авторитет утратишь. Тогда уж не пеняй, что «Туруханск», казенный пароход, твои «маненько» не признает.
Премьер Столыпин желал добра России. Она взяла лишь «галстук» и столыпинский вагон для заключенных. Такой вагон зачеркивал все впечатленья бытия, кроме селедки, жажды и очередности оправки. Плавучая тюрьма, коль ты не в трюме, а на палубе с высоким железным частоколом, дарила ощущенье холода на скулах, и это был живой привет всех островов и перекатов, деревень и пристаней, облаков, рассветов и закатов, луны, ходившей, как на привязи, за солнышком. И эти огоньки в ночах. Они мерцали, гасли и снова загорались. Их видел Бурцев. Он не был бы с младых ногтей народником, когда б не помнил Короленку: мы плыли по широкой угрюмой реке; вдали дышал и манил живой огонек; приближался, был совсем-совсем близко и вдруг исчезал за поворотом реки; и жизнь текла все в тех же угрюмых берегах; но вот опять вдали переливается огонек, и мы опять налегаем на весла, потому что все же… все же впереди – огни.
* * *
Село Монастырское, назначенное Бурцеву, располагалось на правом высоком берегу совершенно уж необозримого Енисея. Здесь он принимал резвую Нижнюю Тунгузку. Она сдуру намыла отмель. Хочешь чалиться– огибай осторожно.
На приплеске сохли рыбачьи сети. Чуть дальше тяжело громоздились корявые шкуры сохатых. Знающему человеку было понятно, что колесный «Орел» повез тунгусам и остякам муку и водку в промен на пушнину, а на обратке заберет эти оленьи шкуры.
Стояла у причала большая грузовая лодка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164
Знаю, знаю, племя молодое брюзжит: все-то у вас, старичье, одни недостатки на уме. И ты вдруг чувствуешь желание подольститься, распотешить, мы будем петь и смеяться, как дети… Слушайте, детушки. У вас зубки-то часом никогда не болели? А дантиста, представьте, как в Бермудском треугольнике, хоть шаром покати. На стену полез бы, если бы к стене этапной камеры добрался. Куда-а! Но вот оно, отсутствие черных недостатков: на берегу великой русской и нерусской реки Волги, в пересыльной тюрьме всесоюзного значения был зубной кабинет. Чудо! Врачиха была в годах, я к ней сразу расположился, потому что руки у нее пахли земляничным мылом, как у моей мамы. Зубы простукала, словно путевой обходчик вагонные колеса, взялась за дело. Сверлит, сверлит. Я вцепился в собственные ляжки, терплю. Сверлит, сверлит. И что же думаете? Два здоровых зуба высверлила, а больной… Завтра, говорит, на этап пойдете, не успела. Ну, детушки, развеселились, а? На том пожмем друг другу руки, потому что и вправду на этап меня выдернули.
* * *
Были они и сухопутные, были и водяные. А были и такие географические пункты, откуда на этап отправляли и посуху, и по воде. Примером беру тюрьму тобольскую нагорную старинную. Туда экскурсии водить. Там, в мертвом доме, думу думал автор «Бесов». А потом – бесенок, мартышечка очкастая. Кремлевские бабы его любили. Остер был на язык, пером владел. Вождю с улыбкою полуистины говаривал. Из судебной залы сотоварищей на расстрел повели, а его – на этап, на этап. Тобольские узнали, что к ним – в эту нагорную, старинную – привезли Карла Радека, и перешептывались: «несчастный человек», и в этом «несчастный» было простонародное сострадание к узникам, лишенным счастья. Радек и сухим и морским путем Колымы достиг, а на Колыме его настигли, говорят, уголовные, да и порешили, пошел он догонять сотоварищей… Но я Тобольск вспомнил не ради Радека и даже не ради Достоевского, а ради бабушек. Они меня и теперь примиряют с разумной действительностью. Так и вижу старушек в платках, в кацавейках, в темных юбках, на косогоре их вижу, у пристани, вот они и в дождь, и вёдро непременно появляются, когда арестантов ведут к барже, к пароходу, а они, безвестные эти старухи, тоненько поют «Со святыми упокой…». Еще живых отпевают, потому что как же их не отпеть, если там и отпеть-то некому. Тоненько поют, всех крестят, даже и такую сволочь, которой тюрьма гнушается. И еще долго-долго на косогоре стоят, пока труженик-буксир не утащит из виду арестантскую баржу… Сутки будет тянуть, пыхтеть, плицами стучать. Сутки, а может, и дольше. А потом всех заключенных вытряхнут из баржи на матерый берег, в безлюдье, в комариный звон, в духоту лилово-сумрачных дебрей – и поминай как звали, не скажут ни камень, ни крест, где легли. Вам непонятно, в чем тут дело? А ну-ка вспомните: в мире есть царь, этот царь беспощаден…
Но наш Иов, наш царь, ничуть не сострадая Бурцеву, не обрекал его на голод. Всем ссыльным от казны помесячно ссужал пятнадцать рэ. Притом, прошу заметить, свободно конвертируемых. Казенный пароход– в отличие от частных не колесный, а винтовой – ходил из Красноярска вниз по реке. Он был послушен капитану: «Правей маненько… Левей маненько…». И погудел, и посвистел, и выволок баржу на стрежень.
Державное теченье у Невы? Полноте, державен Енисей. Всей государственною мощью, всей своею ширью сплывает в океан. И эту глубь брал в оборот винт «Туруханска»; тащил он на канатах арестантскую баржу. Его машина одышкою страдала, как наша, вспомните, ребята, «Умба» на Белом море. А все ж стучала, все ж старалась. На берегах, крутых иль плоских, поверх лесов разлился, хоть черпай ложкой, малиновый закат. Недурно было б спирт запить сиропчиком. А разбавлять не надо – авторитет утратишь. Тогда уж не пеняй, что «Туруханск», казенный пароход, твои «маненько» не признает.
Премьер Столыпин желал добра России. Она взяла лишь «галстук» и столыпинский вагон для заключенных. Такой вагон зачеркивал все впечатленья бытия, кроме селедки, жажды и очередности оправки. Плавучая тюрьма, коль ты не в трюме, а на палубе с высоким железным частоколом, дарила ощущенье холода на скулах, и это был живой привет всех островов и перекатов, деревень и пристаней, облаков, рассветов и закатов, луны, ходившей, как на привязи, за солнышком. И эти огоньки в ночах. Они мерцали, гасли и снова загорались. Их видел Бурцев. Он не был бы с младых ногтей народником, когда б не помнил Короленку: мы плыли по широкой угрюмой реке; вдали дышал и манил живой огонек; приближался, был совсем-совсем близко и вдруг исчезал за поворотом реки; и жизнь текла все в тех же угрюмых берегах; но вот опять вдали переливается огонек, и мы опять налегаем на весла, потому что все же… все же впереди – огни.
* * *
Село Монастырское, назначенное Бурцеву, располагалось на правом высоком берегу совершенно уж необозримого Енисея. Здесь он принимал резвую Нижнюю Тунгузку. Она сдуру намыла отмель. Хочешь чалиться– огибай осторожно.
На приплеске сохли рыбачьи сети. Чуть дальше тяжело громоздились корявые шкуры сохатых. Знающему человеку было понятно, что колесный «Орел» повез тунгусам и остякам муку и водку в промен на пушнину, а на обратке заберет эти оленьи шкуры.
Стояла у причала большая грузовая лодка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164