Фокс осторожно убрал ногу, когда Генрих проходил мимо, и тогда король внезапно остановился и рассмеялся.
– Я не бью своих друзей, Ричард, даже когда Господь не смотрит на эти припадки, чтобы сделать некоторое отступление для королей и сократить время для хороших манер. Я глупец.
– Нет, Ваше Величество, вы человек.
– Да, но я не имею права на это. Король не может позволить себе быть человеком. Достаточно. Я глупец. А теперь у Йорка есть проблемы, и если я смогу устранить или облегчить их, то у меня будет меньше беспокойства по поводу преданности его жителей.
Не дожидаясь приказания, Фокс двинулся к столу, который по приказу короля должен был находиться вместе с бумагой и письменными принадлежностям в каждой комнате, где бы он ни останавливался. Он записал все то, о чем говорил Генрих. Сначала о порядке выборов мэров Йорка, затем о различных концессиях гильдиям города для стимулирования торговли. Позднее Фокс составит черновые наброски хартий, добавив свои собственные идеи. Черновик будет проверен Генрихом, переписан с необходимыми изменениями и уточнениями, которые предложит король, снова проверен и, если ни у кого из них, а также у тех членов совета или отцов города, мнение которых спрашивали, не возникнет новых идей, будет в конечном итоге записан на пергаменте, который король прочтет снова, подпишет и скрепит большой печатью.
Двадцать восьмого апреля в Йорке был устроен прощальный пир в честь Генриха. Двадцать девятого он вернулся в Донкастер, чтобы показаться в ореоле триумфа после напряженного предыдущего короткого пребывания в этом городе. Генрих повторно посетил Ноттингем с той же целью, и затем двинулся на запад и южнее к Бирмингему, начиная обратное путешествие по стране. Он регулярно получал новости от своей матери и Элизабет, но вестей, которые относились бы к делу, не было. Он довольствовался холодным утешением Фокса, что лучшее в этом случае – отсутствие новостей. До сих пор он оставался официально в неведении относительно состояния своей жены. Ему приходилось следить за собой, чтобы даже в порыве возбуждения не выдать того, что он знает об этом. Если Элизабет обнаружит, что кто-либо другой сообщил ему новость, она будет смертельно обижена. Нервы его были напряжены: чтобы не выдать себя, он был вынужден по три раза перечитывать каждое письмо, которое ей писал. К несчастью, это также делало его письма весьма холодными.
Одиннадцатого мая, за день до их отъезда из Бирмингема, Генрих, наконец, вздохнул с облегчением. Элизабет написала ему, и в этот раз своей собственной рукой, что так как не дождалась месячных, она уже уверена в том, что беременна. Она надеется, что это обрадует его, потому что из его письма становится ясным, что он чем-то недоволен. Генрих изверг поток ругательств, от которых его слуги отпрянули назад к стене. Это было первое полученное им свидетельство того, что Элизабет не удовлетворена его письмами. Мне бы это следовало знать, подумал Генрих. Вначале свои ответы она диктовала одной из придворных дам. Но после того, как он подарил ей кроликов, она писала ему сама до тех пор, пока связь между ними не была прервана, когда он получил известие о недолговечном мятеже. Затем в их переписке наступила пауза, но после того, как через Пойнингса он отослал ей записку, Элизабет снова начала диктовать свои ответы ему. Генрих тогда не придавал этому значения, а только беспокоился о том, что она настолько больна, что не может писать. Сейчас же он понял, что обидел ее.
Бумага и ручка было под рукой. Генрих быстро набросал ответ, полный извинений, беспокойства за ее здоровье, радости по поводу известия. Самым неприятным было то, что привычка перечитывать все написанное глубоко укоренилась в нем. Его смутило лишенное эмоциональности сочинение, и он порвал письмо. Затем перечитал письмо Элизабет, пытаясь найти отправную точку для второй попытки. Как он осознал позже, это было ошибкой, потому что его мгновенно охватил гнев. Как смела она протестовать против всего, что он делал, будучи, возможно, полностью втянутой в заговор против него. Ей следовало бы благодарить ребенка в своей утробе, его ребенка, за то, что она не томится в сырых тюремных застенках. Этот ответ так и не был послан. Генрих вернул себе достаточно самообладания, чтобы вспомнить, что она, возможно, была в неведении относительно его подозрений, а может быть, даже и невиновна.
Третий набросок письма был по своему эффекту, пожалуй, даже хуже, чем два предыдущих. Оно было заботливое и тактичное, содержало уместные вопросы относительно здоровья Элизабет, уместное смущение по поводу его недовольства, о котором она упоминает в своем письме. Он определенно не имеет причин для недовольства сейчас и надеется не иметь таких причин в будущем. Если он был краток, она должна считаться с тем, что в его распоряжении очень мало времени для личных дел.
Продиктованный Элизабет ответ на этот шедевр был равным ему по учтивости, но ответ Маргрит, который она начала со слов «Даже мать осмеливается назвать короля ослом», мог бы воспламенить бумагу, если бы чернила горели. В отчаянии Генрих попытался бороться со своими чувствами, но, тем не менее, оказался между чувствами любви и ненависти. Если бы он позволил какому-либо чувству согреть себя, это раздвоение полностью покинуло бы его. Он осыпал себя ругательствами на французском, уэльском и английском, словами, которые джентльмены не слышали из его уст никогда ранее и не представляли себе, что он их знает, но все было тщетно. Холодная учтивость была единственным спасением, которое он мог найти. Он не мог заявить о любви, в которой не признавался, как не признавался в ненависти.
Еще одним спасением для него была работа. Ни один предыдущий король никогда не уделял столько внимания всем сторонам деловой жизни городов, как Генрих. Тюдор был готов в любое время принять делегацию, и его совет был практичным и точным. Ни одна проблема не казалась слишком маленькой для его внимания и ничего не было забыто. За что бы король не брался, он оставлял прекрасное мнение о себе, смешанное с изрядной долей трепета. Распространились слухи о его действительной заинтересованности в благосостоянии нации, и когда он въехал в Бристоль, женщины, высунувшись из окон, осыпали его пшеницей – символом плодородия и изобилия.
Теперь Генрих выслушивал больше жалоб, чем пустых пышных хвалебных речей. Бристоль кричал о своем упадке, проклиная упадок флота и спад в торговле тканями. Король выслушал и пообещал помощь. Каждый король делал это, но на сей раз мэр и члены городского управления были приятно удивлены, когда их вызвали на аудиенцию к королю.
Рядом с Генрихом сидели лорд Динхэм – казначей, граф Оксфорд – главный лорд-адмирал несуществующего флота, и Фокс.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103
– Я не бью своих друзей, Ричард, даже когда Господь не смотрит на эти припадки, чтобы сделать некоторое отступление для королей и сократить время для хороших манер. Я глупец.
– Нет, Ваше Величество, вы человек.
– Да, но я не имею права на это. Король не может позволить себе быть человеком. Достаточно. Я глупец. А теперь у Йорка есть проблемы, и если я смогу устранить или облегчить их, то у меня будет меньше беспокойства по поводу преданности его жителей.
Не дожидаясь приказания, Фокс двинулся к столу, который по приказу короля должен был находиться вместе с бумагой и письменными принадлежностям в каждой комнате, где бы он ни останавливался. Он записал все то, о чем говорил Генрих. Сначала о порядке выборов мэров Йорка, затем о различных концессиях гильдиям города для стимулирования торговли. Позднее Фокс составит черновые наброски хартий, добавив свои собственные идеи. Черновик будет проверен Генрихом, переписан с необходимыми изменениями и уточнениями, которые предложит король, снова проверен и, если ни у кого из них, а также у тех членов совета или отцов города, мнение которых спрашивали, не возникнет новых идей, будет в конечном итоге записан на пергаменте, который король прочтет снова, подпишет и скрепит большой печатью.
Двадцать восьмого апреля в Йорке был устроен прощальный пир в честь Генриха. Двадцать девятого он вернулся в Донкастер, чтобы показаться в ореоле триумфа после напряженного предыдущего короткого пребывания в этом городе. Генрих повторно посетил Ноттингем с той же целью, и затем двинулся на запад и южнее к Бирмингему, начиная обратное путешествие по стране. Он регулярно получал новости от своей матери и Элизабет, но вестей, которые относились бы к делу, не было. Он довольствовался холодным утешением Фокса, что лучшее в этом случае – отсутствие новостей. До сих пор он оставался официально в неведении относительно состояния своей жены. Ему приходилось следить за собой, чтобы даже в порыве возбуждения не выдать того, что он знает об этом. Если Элизабет обнаружит, что кто-либо другой сообщил ему новость, она будет смертельно обижена. Нервы его были напряжены: чтобы не выдать себя, он был вынужден по три раза перечитывать каждое письмо, которое ей писал. К несчастью, это также делало его письма весьма холодными.
Одиннадцатого мая, за день до их отъезда из Бирмингема, Генрих, наконец, вздохнул с облегчением. Элизабет написала ему, и в этот раз своей собственной рукой, что так как не дождалась месячных, она уже уверена в том, что беременна. Она надеется, что это обрадует его, потому что из его письма становится ясным, что он чем-то недоволен. Генрих изверг поток ругательств, от которых его слуги отпрянули назад к стене. Это было первое полученное им свидетельство того, что Элизабет не удовлетворена его письмами. Мне бы это следовало знать, подумал Генрих. Вначале свои ответы она диктовала одной из придворных дам. Но после того, как он подарил ей кроликов, она писала ему сама до тех пор, пока связь между ними не была прервана, когда он получил известие о недолговечном мятеже. Затем в их переписке наступила пауза, но после того, как через Пойнингса он отослал ей записку, Элизабет снова начала диктовать свои ответы ему. Генрих тогда не придавал этому значения, а только беспокоился о том, что она настолько больна, что не может писать. Сейчас же он понял, что обидел ее.
Бумага и ручка было под рукой. Генрих быстро набросал ответ, полный извинений, беспокойства за ее здоровье, радости по поводу известия. Самым неприятным было то, что привычка перечитывать все написанное глубоко укоренилась в нем. Его смутило лишенное эмоциональности сочинение, и он порвал письмо. Затем перечитал письмо Элизабет, пытаясь найти отправную точку для второй попытки. Как он осознал позже, это было ошибкой, потому что его мгновенно охватил гнев. Как смела она протестовать против всего, что он делал, будучи, возможно, полностью втянутой в заговор против него. Ей следовало бы благодарить ребенка в своей утробе, его ребенка, за то, что она не томится в сырых тюремных застенках. Этот ответ так и не был послан. Генрих вернул себе достаточно самообладания, чтобы вспомнить, что она, возможно, была в неведении относительно его подозрений, а может быть, даже и невиновна.
Третий набросок письма был по своему эффекту, пожалуй, даже хуже, чем два предыдущих. Оно было заботливое и тактичное, содержало уместные вопросы относительно здоровья Элизабет, уместное смущение по поводу его недовольства, о котором она упоминает в своем письме. Он определенно не имеет причин для недовольства сейчас и надеется не иметь таких причин в будущем. Если он был краток, она должна считаться с тем, что в его распоряжении очень мало времени для личных дел.
Продиктованный Элизабет ответ на этот шедевр был равным ему по учтивости, но ответ Маргрит, который она начала со слов «Даже мать осмеливается назвать короля ослом», мог бы воспламенить бумагу, если бы чернила горели. В отчаянии Генрих попытался бороться со своими чувствами, но, тем не менее, оказался между чувствами любви и ненависти. Если бы он позволил какому-либо чувству согреть себя, это раздвоение полностью покинуло бы его. Он осыпал себя ругательствами на французском, уэльском и английском, словами, которые джентльмены не слышали из его уст никогда ранее и не представляли себе, что он их знает, но все было тщетно. Холодная учтивость была единственным спасением, которое он мог найти. Он не мог заявить о любви, в которой не признавался, как не признавался в ненависти.
Еще одним спасением для него была работа. Ни один предыдущий король никогда не уделял столько внимания всем сторонам деловой жизни городов, как Генрих. Тюдор был готов в любое время принять делегацию, и его совет был практичным и точным. Ни одна проблема не казалась слишком маленькой для его внимания и ничего не было забыто. За что бы король не брался, он оставлял прекрасное мнение о себе, смешанное с изрядной долей трепета. Распространились слухи о его действительной заинтересованности в благосостоянии нации, и когда он въехал в Бристоль, женщины, высунувшись из окон, осыпали его пшеницей – символом плодородия и изобилия.
Теперь Генрих выслушивал больше жалоб, чем пустых пышных хвалебных речей. Бристоль кричал о своем упадке, проклиная упадок флота и спад в торговле тканями. Король выслушал и пообещал помощь. Каждый король делал это, но на сей раз мэр и члены городского управления были приятно удивлены, когда их вызвали на аудиенцию к королю.
Рядом с Генрихом сидели лорд Динхэм – казначей, граф Оксфорд – главный лорд-адмирал несуществующего флота, и Фокс.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103