Прозрачная ясность итальянской живописи начала казаться мне пресной, водянистой; ей не хватало чего-то жгучего, острого, кошмарного и безобразного, что в избытке было на Севере. В своих поздних проявлениях, у Рафаэля, Ренессанс становился совсем уже слащавым и вымученным; чересчур продуманные и взвешенные образы этого художника производили странное впечатление, как будто он, добившись безграничной свободы в обращении с живописным материалом, употребил все свое мастерство на бессмысленное перетасовывание разноцветных кубиков.
Но здесь, целиком погрузившись в окружавший меня сумрачный средневековый колорит, я вдруг почувствовал, что тот прекрасный цветок, который произрос из него в Италии полтысячи лет тому назад, все еще сохраняет для меня свою привлекательность. Для того, чтобы по-гурмански просмаковать европейскую культуру, ощутить прелесть всех ее эпох и поворотов, очень важно было правильно избрать последовательность смены блюд на этом пиру. Насытившись северной готикой, ее угрюмыми и тусклыми красками, я снова потянулся к той мягкой и нежной образности, которую породила плодоносная итальянская почва, когда там, на юге, впервые в Европе, закончилась зима средневековья.
Заказав второй бокал пива, я вынул из своего походного рюкзака книгу об Италии, написанную старым и почти забытым русским писателем, и стал неторопливо листать ее. Можно было попробовать, не задерживаясь в Мюнхене, перевалить через Альпы и оказаться в этой благословенной земле, посетив хотя бы несколько ее старинных городов - Милан, Флоренцию, Венецию. Моя виза годилась для всей Западной Европы, но я не знал, вошла ли уже Италия в государственное соглашение, позволявшее путешествовать по континенту, практически не замечая границ, отделяющих в нем одну страну от другой.
Книга, лежавшая передо мной на столе, быстро отвлекла меня от этих размышлений. Целыми рядами передо мной проходили давно исчезнувшие люди, населявшие эту страну - художники, мыслители, поэты. Я прочитал в ней о Ницше, который, обосновавшись в северной Италии, сказал о себе, что "в Петербурге он стал бы нигилистом", а тут он верует, "как верует растение: верует в солнце". Здесь, погружаясь во тьму безумия, надвигавшегося как черная грозовая туча, философ исступленно набрасывает свои последние произведения; и вот его уже, поющего баркаролу, с окончательно помутившимся сознанием, в сопровождении санитаров отправляют на родину, в Германию. Я узнал о великой и несчастной любви семнадцатилетнего Стендаля, в ту пору миланского поручика; увлекшись Анжелой Пьетрагруа, "une catin sublime а l'italienne", он так и не решился поведать ей о своих чувствах, и только в следующий свой визит в Милан, одиннадцатью годами позже, признался в своей страсти. Добившись наконец своего, он неожиданно столкнулся с новыми препятствиями: опасаясь огласки, Анжела держит своего возлюбленного на расстоянии, отправив его в Турин и не разрешая появляться у себя чаще чем раз в месяц. Прячась в гостиницах и принимая величайшие меры предосторожности, молодой Стендаль лишь изредка прокрадывается к своей удивительно осмотрительной возлюбленной; вскоре, однако, выясняется, что его отлучки нужны были ей лишь для того, чтобы свободно приглашать к себе любовников. Узнав о том, что она "сменила их столько, сколько дней провела без него", Стендаль поначалу не верит своим ушам; но служанка синьоры Анжелы, пожалев простодушного литератора, прячет его так, что через замочную скважину он видит сцену, не оставляющую в нем на этот счет никаких иллюзий. Далее следует гневное разоблачение коварной итальянки, после чего Анжела разыгрывает необыкновенно трогательную сцену раскаяния и целый коридор волочится за писателем по полу. Стендаль, однако, находит в себе силы устоять перед соблазном, о чем, правда, не раз жалеет впоследствии.
Я вспомнил и о Китсе, величайшем английском поэте, хрупком юноше с вьющимися волосами, написавшем свое последнее стихотворение в двадцать четыре года, прежде чем открывшееся горловое кровотечение не объяснило ему, что судьба предназначила ему совсем иной исход, чем он рассчитывал, долго и терпеливо добиваясь литературного признания у равнодушных современников. Последние полгода своей жизни он провел в Италии, и умер в Риме, распорядившись поставить на своей могиле надгробие с надписью: "здесь покоится некто, чье имя написано на воде". Через двадцать лет после этого в Риме скончался еще один молодой иностранец, малоизвестный русский архитектор, произведя большой переполох в свите Гоголя, жившего там же и ужасно боявшегося кладбищенских впечатлений любого рода. Испугавшись приближавшейся печальной церемонии, Гоголь в панике потребовал, чтобы его немедленно увезли из Рима. "Спасите меня, ради Бога: я не знаю, что со мной делается... я умираю... я едва не умер от нервического удара нынче ночью", говорил он в отчаянии одному своему приятелю, встретив его случайно на мраморной лестнице Piazza d'Espagna. После поспешного бегства в близлежащий городок, немного отдохнув и полюбовавшись открывавшимся с возвышенности великолепным видом на Кампанью, Гоголь принялся там за работу. Часто по вечерам, сидя на мраморной террасе виллы Барберини, он отрывался от книги и подолгу глядел на Вечный город, освещенный низким, закатным солнцем. Вскоре к нему приехал и художник Иванов, похоронивший в Риме своего бедного товарища. Узнав от него, что архитектора за неимением средств закопали просто в поле, уже вполне успокоившийся Гоголь воскликнул: "ну, так значит, надо приезжать в Рим для таких похорон". Но он не в Риме умер, замечает его биограф, и новая цепь идей заслонила под конец жизни и самый образ города, столь любимого им некогда.
По мере того как увеличивалось количество поглощенного мной пива, с моим сознанием происходили странные метаморфозы: утрачивая цельность восприятия, я превращался в какой-то орган вкуса, гигантский вкусовой пупырышек, алчно впитывающий сладкий сок, в изобилии текший из надкушенного мною плода. Образы, мелькавшие передо мной, доставляли мне почти физическое наслаждение. Я читал об итальянских городах, живых и оставленных исторической жизнью, о том, как в дождливый день ветер колеблет пламя фонарей на набережной, как быстро бегут облака над горами, синеющими вдалеке. Я читал о венецианских зеркалах, о тревожных огнях Флоренции, об убийствах и отравлениях, о золотых брызгах солнца на полотнах Тинторетто, о тучных виноградниках и полуразрушенных храмах, о загадочных цветах и травах, зверях и птицах Кватроченто. Книга, в которую я погрузился, казалось, пьянила меня еще больше, чем пиво, которое я теперь уже не пил, а отхлебывал маленькими глоточками.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
Но здесь, целиком погрузившись в окружавший меня сумрачный средневековый колорит, я вдруг почувствовал, что тот прекрасный цветок, который произрос из него в Италии полтысячи лет тому назад, все еще сохраняет для меня свою привлекательность. Для того, чтобы по-гурмански просмаковать европейскую культуру, ощутить прелесть всех ее эпох и поворотов, очень важно было правильно избрать последовательность смены блюд на этом пиру. Насытившись северной готикой, ее угрюмыми и тусклыми красками, я снова потянулся к той мягкой и нежной образности, которую породила плодоносная итальянская почва, когда там, на юге, впервые в Европе, закончилась зима средневековья.
Заказав второй бокал пива, я вынул из своего походного рюкзака книгу об Италии, написанную старым и почти забытым русским писателем, и стал неторопливо листать ее. Можно было попробовать, не задерживаясь в Мюнхене, перевалить через Альпы и оказаться в этой благословенной земле, посетив хотя бы несколько ее старинных городов - Милан, Флоренцию, Венецию. Моя виза годилась для всей Западной Европы, но я не знал, вошла ли уже Италия в государственное соглашение, позволявшее путешествовать по континенту, практически не замечая границ, отделяющих в нем одну страну от другой.
Книга, лежавшая передо мной на столе, быстро отвлекла меня от этих размышлений. Целыми рядами передо мной проходили давно исчезнувшие люди, населявшие эту страну - художники, мыслители, поэты. Я прочитал в ней о Ницше, который, обосновавшись в северной Италии, сказал о себе, что "в Петербурге он стал бы нигилистом", а тут он верует, "как верует растение: верует в солнце". Здесь, погружаясь во тьму безумия, надвигавшегося как черная грозовая туча, философ исступленно набрасывает свои последние произведения; и вот его уже, поющего баркаролу, с окончательно помутившимся сознанием, в сопровождении санитаров отправляют на родину, в Германию. Я узнал о великой и несчастной любви семнадцатилетнего Стендаля, в ту пору миланского поручика; увлекшись Анжелой Пьетрагруа, "une catin sublime а l'italienne", он так и не решился поведать ей о своих чувствах, и только в следующий свой визит в Милан, одиннадцатью годами позже, признался в своей страсти. Добившись наконец своего, он неожиданно столкнулся с новыми препятствиями: опасаясь огласки, Анжела держит своего возлюбленного на расстоянии, отправив его в Турин и не разрешая появляться у себя чаще чем раз в месяц. Прячась в гостиницах и принимая величайшие меры предосторожности, молодой Стендаль лишь изредка прокрадывается к своей удивительно осмотрительной возлюбленной; вскоре, однако, выясняется, что его отлучки нужны были ей лишь для того, чтобы свободно приглашать к себе любовников. Узнав о том, что она "сменила их столько, сколько дней провела без него", Стендаль поначалу не верит своим ушам; но служанка синьоры Анжелы, пожалев простодушного литератора, прячет его так, что через замочную скважину он видит сцену, не оставляющую в нем на этот счет никаких иллюзий. Далее следует гневное разоблачение коварной итальянки, после чего Анжела разыгрывает необыкновенно трогательную сцену раскаяния и целый коридор волочится за писателем по полу. Стендаль, однако, находит в себе силы устоять перед соблазном, о чем, правда, не раз жалеет впоследствии.
Я вспомнил и о Китсе, величайшем английском поэте, хрупком юноше с вьющимися волосами, написавшем свое последнее стихотворение в двадцать четыре года, прежде чем открывшееся горловое кровотечение не объяснило ему, что судьба предназначила ему совсем иной исход, чем он рассчитывал, долго и терпеливо добиваясь литературного признания у равнодушных современников. Последние полгода своей жизни он провел в Италии, и умер в Риме, распорядившись поставить на своей могиле надгробие с надписью: "здесь покоится некто, чье имя написано на воде". Через двадцать лет после этого в Риме скончался еще один молодой иностранец, малоизвестный русский архитектор, произведя большой переполох в свите Гоголя, жившего там же и ужасно боявшегося кладбищенских впечатлений любого рода. Испугавшись приближавшейся печальной церемонии, Гоголь в панике потребовал, чтобы его немедленно увезли из Рима. "Спасите меня, ради Бога: я не знаю, что со мной делается... я умираю... я едва не умер от нервического удара нынче ночью", говорил он в отчаянии одному своему приятелю, встретив его случайно на мраморной лестнице Piazza d'Espagna. После поспешного бегства в близлежащий городок, немного отдохнув и полюбовавшись открывавшимся с возвышенности великолепным видом на Кампанью, Гоголь принялся там за работу. Часто по вечерам, сидя на мраморной террасе виллы Барберини, он отрывался от книги и подолгу глядел на Вечный город, освещенный низким, закатным солнцем. Вскоре к нему приехал и художник Иванов, похоронивший в Риме своего бедного товарища. Узнав от него, что архитектора за неимением средств закопали просто в поле, уже вполне успокоившийся Гоголь воскликнул: "ну, так значит, надо приезжать в Рим для таких похорон". Но он не в Риме умер, замечает его биограф, и новая цепь идей заслонила под конец жизни и самый образ города, столь любимого им некогда.
По мере того как увеличивалось количество поглощенного мной пива, с моим сознанием происходили странные метаморфозы: утрачивая цельность восприятия, я превращался в какой-то орган вкуса, гигантский вкусовой пупырышек, алчно впитывающий сладкий сок, в изобилии текший из надкушенного мною плода. Образы, мелькавшие передо мной, доставляли мне почти физическое наслаждение. Я читал об итальянских городах, живых и оставленных исторической жизнью, о том, как в дождливый день ветер колеблет пламя фонарей на набережной, как быстро бегут облака над горами, синеющими вдалеке. Я читал о венецианских зеркалах, о тревожных огнях Флоренции, об убийствах и отравлениях, о золотых брызгах солнца на полотнах Тинторетто, о тучных виноградниках и полуразрушенных храмах, о загадочных цветах и травах, зверях и птицах Кватроченто. Книга, в которую я погрузился, казалось, пьянила меня еще больше, чем пиво, которое я теперь уже не пил, а отхлебывал маленькими глоточками.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13