ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Голос Ленчика похож на автоответчик, да и сам Ленчик похож на автоответчик: он всегда говорит одно и то же. И мы всегда делаем одно и то же: вешаем трубку. Он снова звонит — с регулярностью раз в две недели. И мы с такой же регулярностью вешаем трубку. Он звонит — мы вешаем. Он звонит — мы вешаем.
Но…
Вот хрень, мы всегда ждем этого его звонка через воскресенье. В ночь со второй субботы на второе воскресенье мы не спим. Спать невозможно, а вдруг Ленчик скажет что-то совсем другое. А мы будем не готовы к этому другому… К воскресному звонку мы с Динкой готовимся по-разному: Динка отправляется трахаться с придурком Пабло-Иманолом, а я отправляюсь в библиотеку придурка Пабло-Иманола, трахаться с его книгами.
У Пабло-Иманола много книг, что странно: Пабло-Иманол не похож на читающего человека. У Пабло-Иманола много книг и много собак: собаки идут ему больше.
Собаки живут в небольшой пристройке к большому дому Пабло-Иманола. Там есть несколько вольеров и тошнотворно пахнет сырым мясом. Я была там один раз, всего лишь один, и больше никогда туда не заходила. Динка — другое дело. Динка может торчать там часами, глядя в испанские глаза собак. И накачиваясь «Риохой».
Я стараюсь не пить, хоть кто-то из нас двоих должен сохранять ясную голову. И могу часами торчать в библиотеке Пабло-Иманола. Я нашла там множество книг на русском, но ничего удивительного в этом нет: жена Пабло-Иманола была русской, я сама видела ее портрет. Вернее, два портрета: один в рамке, другой в раме. Один — всего лишь любительская фотография, другой написан маслом. Оба портрета сделаны придурком. Совсем неплохие, приходится признать. Особенно написанный маслом: в нем есть настроение, немного грустное настроение, совсем как плотные, забитые цикадами вечера в этом чертовом испанском доме. Даже странно, что портрет написал придурок, но он сам сказал мне об этом.
Теперь я думаю, что он соврал.
Я ни разу не видела его с кистями и красками. Я ни разу не видела его с чем-нибудь. Он ничего не делает. Он может долго сидеть, уставившись в одну точку. Он может долго лежать, уставившись в одну точку. Ему все равно, где лежать; ему все равно, где сидеть: в саду, на кухне, забросив ноги на стол (с вечно киснущей на нем жратвой), перед экраном своего ноутбука (он обожает тупые компьютерные игры); перед голой Динкой, перед одетой мной… Иногда (никакой упорядоченной системы в этом нет) Пабло-Иманол, небритый Ангел, играет на саксофоне. Нельзя сказать, что это совсем уж плохо, пассажи бывают удачными, и даже очень удачными, но выражение лицо Ангела не меняется: оно так и остается безучастным. Свои экзерсисы Пабло-Иманол называет на английский манер — «куул-джаз», прохладный джаз, в котором поеживаются прохладные тени, — Майлза Дэвиса, Джона Льюиса, Джерри Маллигэна… Пабло-Иманол любит поминать джазменов: полузабытых и полувеликих. Я услышала их имена от Динки, Динка — от самого Пабло. Динка утверждает, что Ангел играет не хуже самого Ли Конитца, которого ни она, ни я никогда не слышали, да и Пабло-Иманол слышал вряд ли. Прелесть гениальных джазменов в том и состоит, что их мало кто слышал… Возможно, этот самый Ли Конитц и был шикарным саксофонистом, но наверняка уже умер. А сакс у Пабло-Иманола и вправду неплохой… Жару он не разгоняет, но позволяет ее пережить. Что мы и делаем: переживаем сиесту за сиестой. И только джаз вносит в это некоторое разнообразие.
Джаз и собаки.
За собаками Пабло-Иманол следит. И порой исчезает на целые вечера с одной из них. Чаще всего он исчезает с Рико — огромным псом, похожим на ротвейлера, один вид которого вызывает у меня дрожь в позвоночнике. Давно забытую дрожь в позвоночнике, которую вызывал во мне лишь один человек — Ленчик. Динка шепнула мне, что Пабло-Иманол и Рико ходят на собачьи бои, и пока Рико не проиграл ни одного.
Рико завораживает Динку, она ничего не говорит мне об этом, но я знаю. За два года я научилась чувствовать ее. И верить тому, о чем она не говорит мне больше, чем тому, о чем она мне говорит.
«Ангел — шикарный мужик», — говорит мне она. И я ей не верю.
«Ангел — шикарный любовник», — говорит мне она. И я ей не верю.
«Мне хорошо. Испанские члены выбили из меня все эти хреновые два года», — говорит мне она. И я ей не верю.
«Мы вернемся. Вот увидишь, мы вернемся. И еще поставим всех раком, Ры-ысенок», — говорит мне она. И я ей не верю.
Она постоянно думает о Рико. Она думает о нем с тех пор, как придурок взял ее на один из боев. Я такой чести не удостоилась. Она постоянно думает о Рико, но ничего не говорит мне об этом. Ничего. И я ей верю.
Она постоянно думает о Ленчике. Она думает о нем с тех пор, как он привез нас в Испанию, спустя месяц после полнейшего провала последнего альбома, спустя две недели после смерти Виксана, спустя неделю после неудачной попытки самоубийства. Я такой чести не удостоилась. Она постоянно думает о Ленчике, но ничего не говорит мне об этом. Ничего. И я ей верю.
Я сижу в расплавленной полуденной жарой библиотеке и смотрю на корешки русских книг. Каждый день я лениво думаю о том, что не мешало бы мне почитать что-нибудь, иначе я скоро совсем забуду о том что я — «сой руссо» …
Я лениво думаю об этом и лениво знаю, что больше никогда не возьму в руки русскую книгу. Дурацкие буквы, хренова кириллица, которая предала нас, как и все остальные. На ней, этой проклятой кириллице, были написаны все письма — от признаний в любви до предсмертных записок; это ей был украшен подъезд нашего дома — и не только нашего… На ней писала Виксан, умершая от передозировки… Хотя я до сих пор думаю, что это было самоубийство, которое так неудачно повторила Динка. На ней, на этой проклятой кириллице, был наш первый звездный альбом — «ЗАПРЕТНАЯ ЛЮБОВЬ». На ней же был и наш последний провальный альбом — «ЛЮБОВНИКИ В ЗАСНЕЖЕННОМ САДУ»…
Даже я пишу свои дневники на кириллице. Ничего другого я не умею.
И собак Пабло-Иманола я боюсь до смерти. Я не боюсь только испанских книг. Я могу часами всматриваться в тексты, в шрифты, не понимая ничего. Незнакомый язык успокаивает меня. Даже если он грозит мне смертью, я никогда не узнаю этого. Не пойму.
Это — лучше всего. Не понимать, что происходит. Не понимать, что происходит сейчас, а тупо копаться в ране прошлого, так и не позволяя ей затянуться… Вокруг этой раны постоянно роятся насекомые; и в библиотеке полно насекомых, они неумолчно гудят в стеклах, но чаще — умирают. И я нахожу их невесомые трупики между страницами. И в невымытых бокалах из-под вина и цветов. Эти бокалы с засохшими цветами на коротко обрезанных стеблях натыканы по всей библиотеке, — так же, как и оплывшие, покрытые пылью свечи.
Должно быть, все это осталось от русской жены Пабло-Иманола. Книги, засохшие цветы и два портрета.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119