— В порту отоспишься!
— … на втором месте, — продолжал Перышкин, — свежий йодистый морской воздух, доктор мне его прописал в детстве от коклюша, а уже на третьем, последнем, месте у нас с Филей деньги, которые мы с Филей в глубине души презираем как пережиток в нашем сознании. Правда, Филя?
— Смешняк, — ухмыльнулся Воротилин, влюблено глядя на Перышкина. — Это для тебя пережиток, а мои пацаны осенью в школу пойдут. Близнецы, Васька и Семка.
В голосе Воротилина прозвучала такая гордость, что все заулыбались.
— Не пойму, как ты их различаешь? — спросил Птаха. — Похожи, как эти… как две поллитры.
— Не различишь! — с простодушным восторгом подхватил Воротилин. — Даже Лена путает, ботинки им разные надевает, только они, стервецы, нарочно меняются.
— Раскачивает. — Птаха прислушался к вою ветра. — На промысле, небось, матерятся в три горла — в укрытие всех уводят, простой. А нам наутро лёд окалывать, трах-тарарах. Слышали, японец перевернулся, «Шохо Мару» по названию, мы его встречали. Пароход поменьше нашего, ему, небось, и двадцати тонн льда хватило.
— Нас всё-таки спасатель страхует, — напомнил Баландин. — И от берега мы недалеко, километров двадцать.
— Десять миль, — поправил Птаха. — В шторм, Илья Михалыч, самая надёжная страховка в гавани затаиться. А мы сами к дракону в зубы прём.
— В возвышенных целях науки, — высокопарно изрёк Перышкин. — Вот наберём льду тонн тыщу, и нас с тобой сразу в академики назначат, даже Филе — и тому дадут полтину на пропой.
— Если б лёд языком окалывали, — неодобрительно заметил Птаха, — ты бы в одиночку за полчаса весь пароход очистил. А вот как будешь махать пешней и мушкелем, надо посмотреть.
— Так это ж физический труд! — возмутился Перышкин. — А я в душе интеллигент, мне, может, твою пешню в руки брать противно. К тому же Илья Михалыч обещал, что к его лаку лёд не пристаёт.
— Не совсем так, — улыбнулся Баландин. — Ты знаешь, Федя, что такое адгезия?
— Ещё бы. — Перышкин и глазом не моргнул. — А с чем её едят?
— В данном случае со льдом, это сила сцепления льда с поверхностью палубы и надстроек. Так вот, наши полимерные покрытия, или проще — эмали, резко уменьшают адгезию — значит, лёд пристаёт к поверхности слабее, и скалывать его будет легче.
— Это хорошо, — подал голос Воротилин. — Самая работа тяжёлая, похуже, чем сети трясти. Помнишь, Иваныч, как в Беринговом — с одного места собьёшь, к другому перейдёшь, а он через десять минут снова нарастает. Двое суток не спали, пока Архипыч в ледяное поле не пробился.
— Кэп у вас что надо, — сказал Перышкин, — наш Хомутинников пожиже, хотя и с Филю ростом. Мы его за габариты Гардеробом звали. Пароход вот-вот перевернётся, а он все за бочки с рыбой беспокоится, что сдавать на плавбазу приготовили…
— Твоей «Вязьме» хуже всех пришлось, — посочувствовал Воротилин. — Ну, кроме тех четырех, что перевернулись.
— Окалываться надо, а они в кубрики попрятались, — насмешливо сказал Птаха. — Пряники вяземские!
— А ты видел? — с вызовом спросил Перышкин.
— Не видел, так рассказывал кореш с «Буйного».
— Пошли ты этого кореша… сказать куда, или сам догадаешься? — Перышкин раздвинул губы в не очень доброй белозубой улыбке. — В помещения ребята полезли, когда на палубе и держаться стало нельзя, крен на правый борт был такой, что креномер зашкалило, понял?
— Так уж и нельзя, — отмахнулся Птаха. — У страха глаза велики.
— Может, и велики, — согласился Перышкин. — Только когда Борьку Ванюшкина одной волной в море смыло, а другой назад забросило, мы единогласно решили перекурить это дело в тепле.
— Одной смыло, а другой забросило? — поразился Баландин. — Разве такое бывает?
— Вообще-то не бывает, — сказал Перышкин, — но случается. Один раз в сто лет, по субботам после обеда. Борька теперь экспонат, его в музее показывают за большие деньги.
— Брешет он, — Воротилин ласково хлопнул Перышкина по плечу, — ни в каком Борька не в музее, он на «Кургане» плавает.
— Приложился, мамонт! — непритворно взвыл Перышкин. — Такой лапой сваи забивать в вечную мерзлоту!
— Я же так, еле-еле дотронулся, — испугался Воротилин. — Больно, Федя?
— Дотронулся… — плачущим голосом произнёс Перышкин. — Дурак ты, Филя, и шутки твои дурацкие, плечо вывихнул!
— Ну, Федя… — пробормотал Воротилин. — Так уж и вывихнул, а, Федя?
Птаха засмеялся.
— В порядке инструктажа по технике безопасности: с Филимоном за руку не здороваться. Когда начальник управления вручал нам переходящее знамя, он по неопытности сунул Филе руку и…
— Брось, Иваныч… — протянул Воротилин.
— А что было дальше, Федя? — спросил я. Перышкин поднял руку, подвигал пальцами и подмигнул сразу просветлевшему Воротилину.
— А дальше были трали-вали, утоли моя печали!
— Без шуток, Федя.
— Так ведь это было ужасно смешно! — с ненатуральной весёлостью воскликнул Перышкин. — Метров десять высотой волна — бац! — и ваших нет: все бочки вместе с фальшбортом смыла к бабушке, только у нас, Константин Иваныч, никто по ним не плакал. Крен, между прочим, стал поменьше, и мы, как дельфинчики, выскочили наверх. Десять часов непрерывно окалывались, с коэффициентом полезного действия ноль целых хрен десятых. Ты сбиваешь лёд, тебя обивает волна — один смех! Как пароход «задумается», ты повиснешь на штормовом леере, ногами дрыгаешь — тоже забавно, без улыбки смотреть нельзя.
— «Задумается»? — недоуменно спросил Баландин.
— Именно так, — мрачно подтвердил Перышкин, — согласно законам остойчивости, о которых нам доложил учёный товарищ Корсаков. Ложится, скажем, пароход на правый борт и несколько секунд думает, вскочить ему обратно, как ваньке-встаньке, или ещё полежать на боку для отдыха, или — фюйть! — оверкиль, туда его за ногу, прошу прощения. И когда он, родной, «задумывается», тебе так хорошо жить становится… — Перышкин все больше мрачнел, улыбка на его лице замёрзла. — А чего это я разболтался? Сами увидите. Хотите кино посмотреть? Я вам «Карнавальную ночь» прокручу, там Гурченко играет, к которой Филя неравнодушен. Братские чувства испытывает.
— Вот ещё! — Воротилин отрицательно замотал головой. — Моя Лена не хуже и не такая тощая.
— Какое там кино, — буркнул Птаха, — аппарат полетит, без зарплаты останешься. А вообще наш пароход поаккуратнее твоей «Вязьмы» к обледенению подготовлен, у вас топливные и водяные танки были почти что пустые, а у нас запрессованные.
— Гарантия! — Перышкин щёлкнул пальцами. — Сказать, Константин Иваныч, какой замечательной особенностью отличается твой любимый пароход? Если в шторм заглохнет двигатель, «Дежнева» развернёт лагом, первая волна его ударит, вторая повалит, а третья перевернёт. В «пять минут, пять минут!», как поёт Гурченко.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61
— … на втором месте, — продолжал Перышкин, — свежий йодистый морской воздух, доктор мне его прописал в детстве от коклюша, а уже на третьем, последнем, месте у нас с Филей деньги, которые мы с Филей в глубине души презираем как пережиток в нашем сознании. Правда, Филя?
— Смешняк, — ухмыльнулся Воротилин, влюблено глядя на Перышкина. — Это для тебя пережиток, а мои пацаны осенью в школу пойдут. Близнецы, Васька и Семка.
В голосе Воротилина прозвучала такая гордость, что все заулыбались.
— Не пойму, как ты их различаешь? — спросил Птаха. — Похожи, как эти… как две поллитры.
— Не различишь! — с простодушным восторгом подхватил Воротилин. — Даже Лена путает, ботинки им разные надевает, только они, стервецы, нарочно меняются.
— Раскачивает. — Птаха прислушался к вою ветра. — На промысле, небось, матерятся в три горла — в укрытие всех уводят, простой. А нам наутро лёд окалывать, трах-тарарах. Слышали, японец перевернулся, «Шохо Мару» по названию, мы его встречали. Пароход поменьше нашего, ему, небось, и двадцати тонн льда хватило.
— Нас всё-таки спасатель страхует, — напомнил Баландин. — И от берега мы недалеко, километров двадцать.
— Десять миль, — поправил Птаха. — В шторм, Илья Михалыч, самая надёжная страховка в гавани затаиться. А мы сами к дракону в зубы прём.
— В возвышенных целях науки, — высокопарно изрёк Перышкин. — Вот наберём льду тонн тыщу, и нас с тобой сразу в академики назначат, даже Филе — и тому дадут полтину на пропой.
— Если б лёд языком окалывали, — неодобрительно заметил Птаха, — ты бы в одиночку за полчаса весь пароход очистил. А вот как будешь махать пешней и мушкелем, надо посмотреть.
— Так это ж физический труд! — возмутился Перышкин. — А я в душе интеллигент, мне, может, твою пешню в руки брать противно. К тому же Илья Михалыч обещал, что к его лаку лёд не пристаёт.
— Не совсем так, — улыбнулся Баландин. — Ты знаешь, Федя, что такое адгезия?
— Ещё бы. — Перышкин и глазом не моргнул. — А с чем её едят?
— В данном случае со льдом, это сила сцепления льда с поверхностью палубы и надстроек. Так вот, наши полимерные покрытия, или проще — эмали, резко уменьшают адгезию — значит, лёд пристаёт к поверхности слабее, и скалывать его будет легче.
— Это хорошо, — подал голос Воротилин. — Самая работа тяжёлая, похуже, чем сети трясти. Помнишь, Иваныч, как в Беринговом — с одного места собьёшь, к другому перейдёшь, а он через десять минут снова нарастает. Двое суток не спали, пока Архипыч в ледяное поле не пробился.
— Кэп у вас что надо, — сказал Перышкин, — наш Хомутинников пожиже, хотя и с Филю ростом. Мы его за габариты Гардеробом звали. Пароход вот-вот перевернётся, а он все за бочки с рыбой беспокоится, что сдавать на плавбазу приготовили…
— Твоей «Вязьме» хуже всех пришлось, — посочувствовал Воротилин. — Ну, кроме тех четырех, что перевернулись.
— Окалываться надо, а они в кубрики попрятались, — насмешливо сказал Птаха. — Пряники вяземские!
— А ты видел? — с вызовом спросил Перышкин.
— Не видел, так рассказывал кореш с «Буйного».
— Пошли ты этого кореша… сказать куда, или сам догадаешься? — Перышкин раздвинул губы в не очень доброй белозубой улыбке. — В помещения ребята полезли, когда на палубе и держаться стало нельзя, крен на правый борт был такой, что креномер зашкалило, понял?
— Так уж и нельзя, — отмахнулся Птаха. — У страха глаза велики.
— Может, и велики, — согласился Перышкин. — Только когда Борьку Ванюшкина одной волной в море смыло, а другой назад забросило, мы единогласно решили перекурить это дело в тепле.
— Одной смыло, а другой забросило? — поразился Баландин. — Разве такое бывает?
— Вообще-то не бывает, — сказал Перышкин, — но случается. Один раз в сто лет, по субботам после обеда. Борька теперь экспонат, его в музее показывают за большие деньги.
— Брешет он, — Воротилин ласково хлопнул Перышкина по плечу, — ни в каком Борька не в музее, он на «Кургане» плавает.
— Приложился, мамонт! — непритворно взвыл Перышкин. — Такой лапой сваи забивать в вечную мерзлоту!
— Я же так, еле-еле дотронулся, — испугался Воротилин. — Больно, Федя?
— Дотронулся… — плачущим голосом произнёс Перышкин. — Дурак ты, Филя, и шутки твои дурацкие, плечо вывихнул!
— Ну, Федя… — пробормотал Воротилин. — Так уж и вывихнул, а, Федя?
Птаха засмеялся.
— В порядке инструктажа по технике безопасности: с Филимоном за руку не здороваться. Когда начальник управления вручал нам переходящее знамя, он по неопытности сунул Филе руку и…
— Брось, Иваныч… — протянул Воротилин.
— А что было дальше, Федя? — спросил я. Перышкин поднял руку, подвигал пальцами и подмигнул сразу просветлевшему Воротилину.
— А дальше были трали-вали, утоли моя печали!
— Без шуток, Федя.
— Так ведь это было ужасно смешно! — с ненатуральной весёлостью воскликнул Перышкин. — Метров десять высотой волна — бац! — и ваших нет: все бочки вместе с фальшбортом смыла к бабушке, только у нас, Константин Иваныч, никто по ним не плакал. Крен, между прочим, стал поменьше, и мы, как дельфинчики, выскочили наверх. Десять часов непрерывно окалывались, с коэффициентом полезного действия ноль целых хрен десятых. Ты сбиваешь лёд, тебя обивает волна — один смех! Как пароход «задумается», ты повиснешь на штормовом леере, ногами дрыгаешь — тоже забавно, без улыбки смотреть нельзя.
— «Задумается»? — недоуменно спросил Баландин.
— Именно так, — мрачно подтвердил Перышкин, — согласно законам остойчивости, о которых нам доложил учёный товарищ Корсаков. Ложится, скажем, пароход на правый борт и несколько секунд думает, вскочить ему обратно, как ваньке-встаньке, или ещё полежать на боку для отдыха, или — фюйть! — оверкиль, туда его за ногу, прошу прощения. И когда он, родной, «задумывается», тебе так хорошо жить становится… — Перышкин все больше мрачнел, улыбка на его лице замёрзла. — А чего это я разболтался? Сами увидите. Хотите кино посмотреть? Я вам «Карнавальную ночь» прокручу, там Гурченко играет, к которой Филя неравнодушен. Братские чувства испытывает.
— Вот ещё! — Воротилин отрицательно замотал головой. — Моя Лена не хуже и не такая тощая.
— Какое там кино, — буркнул Птаха, — аппарат полетит, без зарплаты останешься. А вообще наш пароход поаккуратнее твоей «Вязьмы» к обледенению подготовлен, у вас топливные и водяные танки были почти что пустые, а у нас запрессованные.
— Гарантия! — Перышкин щёлкнул пальцами. — Сказать, Константин Иваныч, какой замечательной особенностью отличается твой любимый пароход? Если в шторм заглохнет двигатель, «Дежнева» развернёт лагом, первая волна его ударит, вторая повалит, а третья перевернёт. В «пять минут, пять минут!», как поёт Гурченко.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61