я на двенадцать дней уезжаю к себе в Кострому, к родителям. К маме… Никакого трагизма! Договорились?
– А если я поеду с тобой?
– Нельзя… Мама это может неверно истолковать. А тетя Зина просто возненавидит меня. Или скажет, что «мы поедем втроем». Но у нас там не хватит жилплощади.
– Я провожу тебя!
– И это нереально: поезд уходит утром, когда все ждут газет. Телеграммы тоже не могут опаздывать. Завтра она уезжает.
* * *
Жду ее… Вот и все.
* * *
Я начинал свой дневник для того, чтобы записывать мысли. Если будут приходить в голову… Мысль – это не просто то, что ты думаешь, а то, что интересно знать другим. Подобная мысль о мыслях вошла в конфликт с первоначальным намерением писать «для себя». Надо было от чего-то в дневнике отказаться: либо от мыслей о жизни, которые не касаются меня лично и которые я поэтому могу доверить кому угодно, либо от самой жизни, от событий, происходящих со мной, которыми я ни с кем, кроме бумаги, делиться не вправе. Я выбрал события…
Но, может, я вовсе не выбирал, а само оно, главное событие – Люба – вошло в дневник, и для других размышлений места не оказалось? Не могу же я назвать философской мыслью то, что любовь острее всего познается в разлуке! Это и без меня всем известно. Но некоторым – теоретически, а я, увы, убедился в этом на собственном опыте.
Считаю дни, оставшиеся до ее возвращения: столько, сколько минуло со дня отъезда… на один день меньше, чем с того дня… на четыре дня меньше… По вечерам не знаю куда девать себя: в голове одно и то же (подсчитываю дни. воображаю, как мы увидимся!), а поделиться этими думами ни с кем не могу. Другим они вовсе не интересны… Разве можно перевоплотиться в того, кто любит? В лучшем случае – походя восхитятся («Как в девятнадцатом веке!»), в худшем – походя удивятся («Что он нашел в ней?»). Тетя удивляется. И накануне возвращения Любы, то есть сегодня, я ей сказал:
– Наконец я научился тому, чего не умел!
– А именно?
– Принимать решения.
– И что ты решил?
– Не могу жить без нее!
У тети Зины свое видение мира:
– Разлука лишь в первый период все обостряет. Если и Люба задержалась в своей Костроме на месяц или на два…
– Я бы сошел с ума!
– Разве этого еще не случилось?
– Тетя Зина, дорогая… я тебе за все благодарен, но мне уже двадцать один год – и я обрубаю трос!..
– Голыми руками с этим не справишься. Надо иметь сильные инструменты: волю, решимость.
– Я их приобрел.
Тетя отошла к окну, чтобы оглядеть меня повнимательней, на расстоянии, как картину.
– Перейдем с речной и морской терминологии на язык человеческих отношений и долга! – сказала она, вытянув вперед руки, которые были худыми и вызывали у меня сострадание. – Я отвечаю за тебя не только перед собой, но и перед твоей матерью.
Впервые я услышал от нее подобную фразу. Но я подавил сострадание, устоял.
– Отныне за меня будет отвечать только один человек.
– Кто же… это?
– Я сам.
* * *
Из Костромы несколько поездов – и я не знал, какой из них мне встречать. Люба, как объяснила по телефону ее московская тетя, очень устала от телеграфа, от почты – и сказала, что телеграмму посылать не будет.
– Вы знаете Любашу, – добавила она. – Не хочется ей затруднять просьбами: «встречайте», «провожайте…»
Есть просьбы, выполнить которые – огромное счастье. Как большинство моих мыслей, входящих хоть с чем-то в противоречие, и эта осталась невысказанной.
Люба и ее тетя не могли догадаться, что я стал чуть-чуть другим человеком, что я сказал: «Обрубаю трос!» И что я впервые принял решение, которое «входило в противоречие», но которое я тем не менее отважился принять.
Обо всем этом я объявил Любе на улице, возле почты, где мы с ней работали.
– Поздно, Митенька… – сказала она. – Где ты был раньше? А теперь поздно. Я тоже вернулась с решением.
– С каким?..
– Опять уезжаю. Но теперь уже надолго. Никакого трагизма! – Она вынула платок. – Никакого трагизма, Митенька!
И поцеловала меня. Так, как это делала мама, изредка приезжая к нам в гости.
– Я еду с тобой! Ты непременно… уедешь?
– Это звучит не совсем точно.
– Что именно?
– Мы уедем. Но не мы с тобой…
– Как?!
– Никакого трагизма! Все проходит, все забывается… Особенно в двадцать один год! Это известно. Хотя не все, что общеизвестно, является истиной. Но в данном случае, Митенька… Поверь мне! Ты, конечно, должен знать, с кем я уеду. Скажу только, что он кончил Высшее военно-морское училище. Лейтенант флота. Находится в отпуске… Пришел месяц назад на почту, чтобы сообщить друзьям, что добрался благополучно.
– Значит, если бы у него не было отпуска… и если бы ты не работала телеграфисткой…
– Не казни себя, Митя: все было бы так же. Это необъяснимо. Если бы, конечно, я… прости, не могу подобрать слова… ну, уважала бы тебя, как мужчину, как личность, то полюбила бы. И ничего б не случилось. Говорят, что любить – это значит жалеть. Но не такой жалостью, Митенька… А как доброго… очень хорошего человека, я тебя уважаю. И люблю. Не казни себя!
Люба продолжала говорить: боялась оставить меня одного.
– И будь здоров! Это самое главное! Не так, как Герман с десятого этажа: можно без бицепсов, без «фактуры». А нормально, по-человечески… Наверно, бывало так: показывают на экране кинозвезду или великого ученого с миллиардами извилин в мозгу, а ты думаешь о том. что когда-нибудь тебя объединят с ними, уравняют в страданиях и правах болезни, смерть. Бывало так?
– Бывало…
– Значит, на последней дистанции все равны! Но эта мысль успокаивает лишь слабых людей. Весь смысл в том, что происходит до последней дистанции. До нее! Этим жизнь отличается от любых спортивных соревнований. Поэтому будь здоров, Митенька…
Это было сегодня.
* * *
– Онегинская ситуация: «Она другому отдана…» – сказала вечером тетя Зина. – Только выходит замуж не за генерала, а за лейтенанта, окончившего военно-морское училище. Кстати, и началось все, почти как в «Онегине» – она первой подошла к тебе и потребовала: «Выскажись!» Ты сам мне рассказывал. Помнишь?
– Не смей про нее… Не смей! Не смей про нее…
Кажется, я кричал.
* * *
Больше мне на почте нечего было делать.
Я пришел туда последний раз… С заявлением об уходе. И двумя телеграммами с одинаковым текстом: маме и бабушке. В телеграмме было написано: «Жду вас в субботу, двадцать седьмого, на свадьбу. Целую, Митя».
В полукруглом окошке я увидел пожилую женщину, которая с первого дня моего появления на почте называла меня «Рыжиком». И вслед за ней так стали называть все, кроме Любы.
– Женишься, Рыжик? – изумленно спросила она.
Но не посмотрела в сторону комнаты, откуда доносился тревожный телеграфный стук. Наверно, все уже знала… Может, и Люба подала заявление? Или ушла?
– Калашникова здесь?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
– А если я поеду с тобой?
– Нельзя… Мама это может неверно истолковать. А тетя Зина просто возненавидит меня. Или скажет, что «мы поедем втроем». Но у нас там не хватит жилплощади.
– Я провожу тебя!
– И это нереально: поезд уходит утром, когда все ждут газет. Телеграммы тоже не могут опаздывать. Завтра она уезжает.
* * *
Жду ее… Вот и все.
* * *
Я начинал свой дневник для того, чтобы записывать мысли. Если будут приходить в голову… Мысль – это не просто то, что ты думаешь, а то, что интересно знать другим. Подобная мысль о мыслях вошла в конфликт с первоначальным намерением писать «для себя». Надо было от чего-то в дневнике отказаться: либо от мыслей о жизни, которые не касаются меня лично и которые я поэтому могу доверить кому угодно, либо от самой жизни, от событий, происходящих со мной, которыми я ни с кем, кроме бумаги, делиться не вправе. Я выбрал события…
Но, может, я вовсе не выбирал, а само оно, главное событие – Люба – вошло в дневник, и для других размышлений места не оказалось? Не могу же я назвать философской мыслью то, что любовь острее всего познается в разлуке! Это и без меня всем известно. Но некоторым – теоретически, а я, увы, убедился в этом на собственном опыте.
Считаю дни, оставшиеся до ее возвращения: столько, сколько минуло со дня отъезда… на один день меньше, чем с того дня… на четыре дня меньше… По вечерам не знаю куда девать себя: в голове одно и то же (подсчитываю дни. воображаю, как мы увидимся!), а поделиться этими думами ни с кем не могу. Другим они вовсе не интересны… Разве можно перевоплотиться в того, кто любит? В лучшем случае – походя восхитятся («Как в девятнадцатом веке!»), в худшем – походя удивятся («Что он нашел в ней?»). Тетя удивляется. И накануне возвращения Любы, то есть сегодня, я ей сказал:
– Наконец я научился тому, чего не умел!
– А именно?
– Принимать решения.
– И что ты решил?
– Не могу жить без нее!
У тети Зины свое видение мира:
– Разлука лишь в первый период все обостряет. Если и Люба задержалась в своей Костроме на месяц или на два…
– Я бы сошел с ума!
– Разве этого еще не случилось?
– Тетя Зина, дорогая… я тебе за все благодарен, но мне уже двадцать один год – и я обрубаю трос!..
– Голыми руками с этим не справишься. Надо иметь сильные инструменты: волю, решимость.
– Я их приобрел.
Тетя отошла к окну, чтобы оглядеть меня повнимательней, на расстоянии, как картину.
– Перейдем с речной и морской терминологии на язык человеческих отношений и долга! – сказала она, вытянув вперед руки, которые были худыми и вызывали у меня сострадание. – Я отвечаю за тебя не только перед собой, но и перед твоей матерью.
Впервые я услышал от нее подобную фразу. Но я подавил сострадание, устоял.
– Отныне за меня будет отвечать только один человек.
– Кто же… это?
– Я сам.
* * *
Из Костромы несколько поездов – и я не знал, какой из них мне встречать. Люба, как объяснила по телефону ее московская тетя, очень устала от телеграфа, от почты – и сказала, что телеграмму посылать не будет.
– Вы знаете Любашу, – добавила она. – Не хочется ей затруднять просьбами: «встречайте», «провожайте…»
Есть просьбы, выполнить которые – огромное счастье. Как большинство моих мыслей, входящих хоть с чем-то в противоречие, и эта осталась невысказанной.
Люба и ее тетя не могли догадаться, что я стал чуть-чуть другим человеком, что я сказал: «Обрубаю трос!» И что я впервые принял решение, которое «входило в противоречие», но которое я тем не менее отважился принять.
Обо всем этом я объявил Любе на улице, возле почты, где мы с ней работали.
– Поздно, Митенька… – сказала она. – Где ты был раньше? А теперь поздно. Я тоже вернулась с решением.
– С каким?..
– Опять уезжаю. Но теперь уже надолго. Никакого трагизма! – Она вынула платок. – Никакого трагизма, Митенька!
И поцеловала меня. Так, как это делала мама, изредка приезжая к нам в гости.
– Я еду с тобой! Ты непременно… уедешь?
– Это звучит не совсем точно.
– Что именно?
– Мы уедем. Но не мы с тобой…
– Как?!
– Никакого трагизма! Все проходит, все забывается… Особенно в двадцать один год! Это известно. Хотя не все, что общеизвестно, является истиной. Но в данном случае, Митенька… Поверь мне! Ты, конечно, должен знать, с кем я уеду. Скажу только, что он кончил Высшее военно-морское училище. Лейтенант флота. Находится в отпуске… Пришел месяц назад на почту, чтобы сообщить друзьям, что добрался благополучно.
– Значит, если бы у него не было отпуска… и если бы ты не работала телеграфисткой…
– Не казни себя, Митя: все было бы так же. Это необъяснимо. Если бы, конечно, я… прости, не могу подобрать слова… ну, уважала бы тебя, как мужчину, как личность, то полюбила бы. И ничего б не случилось. Говорят, что любить – это значит жалеть. Но не такой жалостью, Митенька… А как доброго… очень хорошего человека, я тебя уважаю. И люблю. Не казни себя!
Люба продолжала говорить: боялась оставить меня одного.
– И будь здоров! Это самое главное! Не так, как Герман с десятого этажа: можно без бицепсов, без «фактуры». А нормально, по-человечески… Наверно, бывало так: показывают на экране кинозвезду или великого ученого с миллиардами извилин в мозгу, а ты думаешь о том. что когда-нибудь тебя объединят с ними, уравняют в страданиях и правах болезни, смерть. Бывало так?
– Бывало…
– Значит, на последней дистанции все равны! Но эта мысль успокаивает лишь слабых людей. Весь смысл в том, что происходит до последней дистанции. До нее! Этим жизнь отличается от любых спортивных соревнований. Поэтому будь здоров, Митенька…
Это было сегодня.
* * *
– Онегинская ситуация: «Она другому отдана…» – сказала вечером тетя Зина. – Только выходит замуж не за генерала, а за лейтенанта, окончившего военно-морское училище. Кстати, и началось все, почти как в «Онегине» – она первой подошла к тебе и потребовала: «Выскажись!» Ты сам мне рассказывал. Помнишь?
– Не смей про нее… Не смей! Не смей про нее…
Кажется, я кричал.
* * *
Больше мне на почте нечего было делать.
Я пришел туда последний раз… С заявлением об уходе. И двумя телеграммами с одинаковым текстом: маме и бабушке. В телеграмме было написано: «Жду вас в субботу, двадцать седьмого, на свадьбу. Целую, Митя».
В полукруглом окошке я увидел пожилую женщину, которая с первого дня моего появления на почте называла меня «Рыжиком». И вслед за ней так стали называть все, кроме Любы.
– Женишься, Рыжик? – изумленно спросила она.
Но не посмотрела в сторону комнаты, откуда доносился тревожный телеграфный стук. Наверно, все уже знала… Может, и Люба подала заявление? Или ушла?
– Калашникова здесь?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11