ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


– У вас столько помощников, что мне хочется считать вас не секретарем посольства, а по крайней мере послом, — сказал Ян.
– Всему свое время.
– Мы не спешим, — торопливо сказал Хаген. — Знаете, есть прелестная пословица: «Поспешай с промедлением».
– Хорошая пословица, — согласился Ян.
– Господин Лерст, — шепнул Хаген, — пришла срочная корреспонденция из Берлина. Там есть кое-что для вас.
Лерст поднялся:
– Займите нашего гостя. Нет ничего омерзительнее дипломатических приемов: здесь только шпионам вольготно, а нам, дипломатам, от них жизнь не в жизнь...
Сидевшие рядом в креслах подвыпившие летчики — один немец, другой итальянец — обсуждали преимущества нового «мессершмитта» перед «капрони».
– Хотя это и не патриотично по отношению к моей стране, — говорил итальянский капитан, — но ваш новый «мессер», конечно, значительно лучше. Ваши летчики, видимо, несколько хвастают его скоростью, но скорость тем не менее поразительна. Жаль, что вы его скрываете даже от нас. Хоть бы не хвастали тогда...
– Мы, немцы, — ответил подполковник «Люфтваффе», — при многих наших недостатках, лишены одного: мы не хвастуны.
Ян, рассеянно обернувшись, заметил:
– Это к вопросу о том, что человеческие недостатки есть продолжение их достоинств?
– Марксистская формулировка, — заметил Хаген. — Или мне показалось?
– Показалось, — ответил Штирлиц. — У них об этом иначе сказано.
– Вы большой знаток марксизма? — удивился Пальма. — Вот моя карточка, заходите при случае — поболтаем о Марксе.
– С удовольствием. А это мои телефоны — звоните.
– Пятьсот семьдесят километров! — продолжал итальянец. — Это скорость, которая сокрушит авиацию мира. Я не верю, что у нового «мессера» такая скорость!
– Единственное, что мы умеем сейчас делать, — хохотнул немецкий летчик, — так это наращивать скорости.
– Даже шестисоткилометровые? — не унимался итальянец.
– При нашем налоговом прессе можно выжать и тысячу километров.
Пальма снова засмеялся:
– Вот так выбалтываются государственные секреты.
Штирлиц уперся взглядом в лицо немецкого летчика. Тот словно бы замер, поперхнувшись смехом.
– Господин Хаген, вы не знаете, тут есть хорошая охота на коз? — спросил Пальма.
– А я не охотник. Это живодерство — бить коз... Несчастные, добрые создания: чем они виноваты, если бог создал их такими красивыми? Что касается рыбалки — тут я дока. Ловить молчаливых хитрых рыб — это дело мужчин. Я готов составить вам компанию. Штирлиц у нас чемпион по рыболовству, и с ним я соперничать не берусь...
Штирлиц, извинившись, отошел к немецкому летчику — подполковнику «Люфтваффе». Как раз его и итальянца лакей обносил сэндвичами. Штирлиц взял с подноса сэндвич и неловко уронил его на колени немца.
– Простите, подполковник, — засуетился он, — пойдемте, у нас в туалете есть мыло, мы замоем пятно...
Он увел летчика в туалет и там тихо сказал ему:
– Вы что, с ума сошли? Болтаете, как тетерев на току! Ваша фамилия?
– Манцер, — ответил летчик. — Вилли Манцер, штурмбанфюрер! Я не думал, что нас так слышно...
– А итальянец? Вы же не мне болтали, а ему! Вы немец — не забывайте об этом нигде и никогда! Враг подслушивает, а он разнолик, наш враг, весьма разнолик и всеяден.
Манцер побледнел. Штирлиц заметил, что бледнеть он начал со лба, как покойник, и капельки пота появились у него на лице — мелкие, словно бисеринки. «Пьющий, — машинально отметил Штирлиц. — Пьет, видимо, вглухую, один — иначе нам бы уже просигнализировали...»
– Завтра позвоните мне по этому телефону, — сказал Штирлиц, вырвав страничку из блокнота. — Надо поговорить.


Берлин, 1937, октябрь

В восемь Гейдрих зашел к Шелленбергу.
– Едем за город, — сказал он, — попьем. Хочется посидеть в каком-нибудь маленьком крестьянском кабачке — только там я чувствую себя самим собой.
Он сел за руль тяжелого «майбаха» и погнал машину по тихим, пустынным берлинским улицам — город засыпал рано — к Заксенхаузену.
– Сказочная у нас природа, — заметил Гейдрих, когда машина, миновав Панков, вырвалась на пригородное шоссе, — лучше нигде нет. Сосняки, дубовые рощи — прелесть какая, а?
– Я не люблю дубовые рощи, они словно подражание олеографии, — сказал Шелленберг.
– Это не патриотично. Нужно любить дубовые рощи. Пруссия поразительна своими дубовыми рощами. Я люблю их в дождливые дни. Черные стволы и тяжелая упругость зеленых листьев... Как это строго и прекрасно...
– Я люблю море.
– Какое? Южное или северное?
– Южное.
– Шелленберг, я всегда подозревал, что вы плохой патриот. Ну что может быть прекрасного в южном море? Жара? Слюнтявость во всем. Северное море — ревущее, строгое, мужественное, с ним приятно сражаться, когда заплывешь на милю от берега, а валы идут на тебя и норовят утащить с собой — это я люблю.
– Вам надо было родиться морским поэтом.
– Я рожден моряком, я до сих пор вижу море во сне — наше северное, грозное море...
– А я во сне вижу берега Африки, громадные пустынные пляжи...
– Там кругом черные, Шелленберг, как можно?
Вдруг Гейдрих резко затормозил, и Шелленберг сначала не понял, что случилось, только интуитивно уперся руками в ветровое стекло. Что-то желтое, большое перескочило дорогу прямо перед радиатором машины, а второе — но не желтое, а скорее светло-серое — полетело в кювет, и Шелленберг понял, что это олененок, которого задело крылом «майбаха». Гейдрих бросил машину прямо на середине пустого шоссе и побежал к кювету. Олененку перебило ногу, он весь дрожал, и кровь, сочившаяся из открытой раны, обнажившей белую, сахарную кость, была темной, дымной.
– Боже, какой ужас, боже мой, — прошептал Гейдрих.
Он поднял олененка на руки, положил его на заднее сиденье и, развернув машину, помчался обратно в Берлин. Разбудив сторожа ветеринарной лечебницы, Гейдрих послал его за врачом, и дрожь перестала его колотить лишь под утро, когда олененок уснул, вытянув перебинтованную, положенную в шину стройную ногу...
– Едем ко мне, — сказал Гейдрих. — Едем, Шелленберг, мне одному сейчас будет очень тягостно. Глаза этого несчастного не дадут уснуть...
Дома на Ванзее он выпил стакан водки, включил радиолу и долго слушал народные германские песни, изредка подпевая хору, и Шелленберг заметил, что, когда Гейдрих подпевал, в его стальных продолговатых глазах закипали слезы.

Рано утром Гейдрих вызвал Шелленберга. Шеф имперского управления безопасности был, как всегда, сух, до синевы выбрит, а глаза его были недвижны, словно бы остановленные невидимым гипнотизером.
«Совсем другое лицо, — подумал Шелленберг, — вчера он был человеком, а сейчас он слепок с самого себя».
Передав Шелленбергу папки с материалами из Стокгольма и Парижа, обсудив шифровки, поступившие за ночь из Чехословакии, он в конце беседы как бы между прочим сказал:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31