Я передвигался даже без ног, не из пренебрежения к гравитации, но из-за отвратительной, злой, вынужденной и необходимой зависимости. И все это грузом давило на меня, некая самореференциальная плотность, ведь находясь в комнате, я непременно становился объектом внимания, если не обсуждения. Я был как заряженное ружье, лежащее на столе перед толпой приговоренных. И во всех лицах видел опасение, что я в любую секунду выстрелю, подобно ружью, как бы ни выглядел этот выстрел. Так что я не оперировал такими критериями, как верное и неверное, истина и ложь, ясность и путаница. Побег – вот все, о чем я мог думать, сбежать бы от взглядов хоть на секунду-другую, немного побыть одному, чтобы с натужным лицом навалить в пеленки, выпустить газы так, чтобы никто не комментировал мою улыбку. Я вел внутренние беседы, никогда не разделяя себя надвое: мои мысли слышались мне, как флейтисту его мелодии, только мелодии были моей частью, неразрывно связанной со мной и никоим образом не отдельной, не отличной, не отдаленной. Мой язык, мое мышление – вот все, что у меня было, все, что могло быть, мое единственное спасение и развлечение и, наконец, моя пища. И все же я пускал слюни и, если убрать пеленку, нацеливал струю в потолок.
umstande
– Дуглас, почему ребенок такой тихий? Он ведь даже не плачет. – Ева нарвала космей и маков и теперь ставила их в вазу на столе у окна.
– Посчитай плюсы. Представь, что ребенок всю ночь вопил бы и не давал нам спать. – Дуглас положил книгу на колени, потянулся к кофейному столику и взял сигарету.
– Но ведь ни единого звука? Дуглас пожал плечами, закурил.
– Мама говорила, я в детстве была спокойной.
– Ну так что тебе еще нужно?
– Но не настолько же спокойной.
– Я уверен, все нормально, хотя можешь спросить педиатра, на всякий случай.
– Я спрашивала. – Ева уселась на диван и выглянула в окно. – И по-моему, она не очень-то поверила. – Она посмотрела на мою колыбель, где я лежал в одеялах. – Ральф был со мной и, конечно, не издал ни звука, но первые пять минут это не кажется странным. Я ей сказала, что он никогда не плачет.
– А она?
– Она ответила: «Посчитайте плюсы».
– Ну так что тебе еще нужно?
(х)(Рх ? ~Дх)-(х)[(Рх amp;Пх) ?~Дх]
Машина пулей неслась сквозь ночь. Юный Ральф на заднем сиденье скромно оформленного седана разглядывал сцапавших его наемников. Громилы были не из банды: недостаточно хорошо одеты. Но и недостаточно плохо одеты для полицейских, хотя воняли. И у них хватило ума выключить фары на стоянке, значит, точно не полицейские, по крайней мере – не обычные полицейские. Может, федеральные агенты.
Когда водитель резко повернул на мокром шоссе, Ральфа вдавило в дверь.
– Оказалось – ничего сложного, – сказал человек на пассажирском.
– Как нефиг делать, – ответил водитель. – Слышь, там пончики внизу, дай один.
– А что за история-то с этим ребенком?
– Не знаю и знать не хочу. Мое дело – крутить баранку.
Пассажир обернулся назад:
– С виду – самый обычный.
– Но что-то в нем есть. – Водитель доел пончик и облизал пальцы. – Может, заглянем в тот данс-клуб, «Экзотика» или как там его, когда скинем груз?
– Можно. Я слышал, у них там шикарная пародистка на Дайану Росс.
– А еще на Шер и Лайзу Минелли.
– Круто.
Vexierbild
Другой, к которому мы обращаемся для идентификации, страдает запором. Для Лакана этот Другой – не существо, но место речи, где покоится совокупная система означающих, т. е. язык. Следовательно, запор Другого необходимым образом символичен и заключается в том факте, что конкретное означающее нуждается в Другом. Отсутствующее или неясное означающее является фекалиями, а поскольку в Другом оно отсутствует, мы не можем локализовать его в себе, обратившись к Другому. Итак, Другой не поможет нашему самоопределению. Иначе говоря, «в означающем нет ничего, что гарантировало бы измерение истины, заданное означающим», и, как у говорящих существ, наш запор заключается именно в недостатке несомненной истины или смысла. Истина безнадежна, «истина без истины», и запор Другого раскрывает ту истину, что запор – непреодолимая и неизбежная форма человеческого бытия.
степени
Мне все еще виделось, как Рональд отчаянно жестикулирует в лаборатории после ухода Штайммель. Шимп говорил, а не просто по-особому использовал символы с недвусмысленно зафиксированной корреляцией между знаками и объектами. По-моему, обезьяна спрашивала, что происходит.
надрез
Лабиринт
Пустые костные полости,
лабиринт содержит
чистый ликвор Котуньо,
внутри – извилистый путь.
Загогулины,
головоломка объемлет другую,
звук в твердокаменной кости,
прочти
за мембранными
искривлениями,
сквозь вещество
тревоги,
непрощенную боль.
Полукружные каналы,
смеясь над незавершенностью,
возвращают звук
во внешнюю
среду.
оотека
Комната напоминала приемные, которые я видел у врача и в других местах, где бывал с родителями. Меня оставили на темно-красном диване с двумя такими же креслами по бокам. Я сидел там один под яркими лампами, жужжавшими в полной тишине. Изредка где-то за стеной звонил телефон.
В комнату вошла женщина, полнее моей матери, одетая, скажем так, по-матерински, и, вся улыбаясь и воркуя, направилась прямо ко мне.
– Значит, маленький, ты и есть Ральф, – сказала она. – Так-так-так. – Она подняла меня в воздух и заглянула в лицо. – А ты симпатичный парнишка, правда?
Затем она прижала меня к груди, так, что мой подбородок лег ей на плечо. Не так уж противно, когда тебя держит некто более похожий на мать, чем все, с кем приходилось иметь дело в последние дни. Она унесла меня из этой стереотипной приемной в стереотипный коридор. Он был совсем как в больнице, где я познакомился со Штайммель. Только на сей раз из коридора мы вошли в помещение, которое какой-то идиот где-то счел образцовой детской спальней.
Под потолком по бирюзовым, как яйцо малиновки, стенам плавали желтые утята. Посреди комнаты стояла белая кроватка – в такой я спал дома. Возле кроватки было низкое кресло-качалка с привязанной к сиденью цветастой подушкой, перед ним лежал пестрый плетеный коврик. По стенам висели картинки с клоунами и фотографии надутых горячим воздухом шаров в синих небесах, а в углу под окном лежала груда ярких мячей разных размеров. На окне, однако, была решетка.
Женщина посадила меня в кровать, и я оказался лицом к лицу с тем, чего никогда не видел, о чем только читал, – медвежонком. Он был в половину моего роста, шерсть лезла клочьями, вместо глаз и носа пуговицы, – безразличный, неподвижный и холодный. Она схватила эту штуку и потерла о мой живот.
– Я Нанна, – сказала она. – Я буду за тобой ухаживать. Если что-то нужно, просто позови Нанну. Повтори-ка. Давай. Нан-на.
Я, разумеется, ничего не сказал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44
umstande
– Дуглас, почему ребенок такой тихий? Он ведь даже не плачет. – Ева нарвала космей и маков и теперь ставила их в вазу на столе у окна.
– Посчитай плюсы. Представь, что ребенок всю ночь вопил бы и не давал нам спать. – Дуглас положил книгу на колени, потянулся к кофейному столику и взял сигарету.
– Но ведь ни единого звука? Дуглас пожал плечами, закурил.
– Мама говорила, я в детстве была спокойной.
– Ну так что тебе еще нужно?
– Но не настолько же спокойной.
– Я уверен, все нормально, хотя можешь спросить педиатра, на всякий случай.
– Я спрашивала. – Ева уселась на диван и выглянула в окно. – И по-моему, она не очень-то поверила. – Она посмотрела на мою колыбель, где я лежал в одеялах. – Ральф был со мной и, конечно, не издал ни звука, но первые пять минут это не кажется странным. Я ей сказала, что он никогда не плачет.
– А она?
– Она ответила: «Посчитайте плюсы».
– Ну так что тебе еще нужно?
(х)(Рх ? ~Дх)-(х)[(Рх amp;Пх) ?~Дх]
Машина пулей неслась сквозь ночь. Юный Ральф на заднем сиденье скромно оформленного седана разглядывал сцапавших его наемников. Громилы были не из банды: недостаточно хорошо одеты. Но и недостаточно плохо одеты для полицейских, хотя воняли. И у них хватило ума выключить фары на стоянке, значит, точно не полицейские, по крайней мере – не обычные полицейские. Может, федеральные агенты.
Когда водитель резко повернул на мокром шоссе, Ральфа вдавило в дверь.
– Оказалось – ничего сложного, – сказал человек на пассажирском.
– Как нефиг делать, – ответил водитель. – Слышь, там пончики внизу, дай один.
– А что за история-то с этим ребенком?
– Не знаю и знать не хочу. Мое дело – крутить баранку.
Пассажир обернулся назад:
– С виду – самый обычный.
– Но что-то в нем есть. – Водитель доел пончик и облизал пальцы. – Может, заглянем в тот данс-клуб, «Экзотика» или как там его, когда скинем груз?
– Можно. Я слышал, у них там шикарная пародистка на Дайану Росс.
– А еще на Шер и Лайзу Минелли.
– Круто.
Vexierbild
Другой, к которому мы обращаемся для идентификации, страдает запором. Для Лакана этот Другой – не существо, но место речи, где покоится совокупная система означающих, т. е. язык. Следовательно, запор Другого необходимым образом символичен и заключается в том факте, что конкретное означающее нуждается в Другом. Отсутствующее или неясное означающее является фекалиями, а поскольку в Другом оно отсутствует, мы не можем локализовать его в себе, обратившись к Другому. Итак, Другой не поможет нашему самоопределению. Иначе говоря, «в означающем нет ничего, что гарантировало бы измерение истины, заданное означающим», и, как у говорящих существ, наш запор заключается именно в недостатке несомненной истины или смысла. Истина безнадежна, «истина без истины», и запор Другого раскрывает ту истину, что запор – непреодолимая и неизбежная форма человеческого бытия.
степени
Мне все еще виделось, как Рональд отчаянно жестикулирует в лаборатории после ухода Штайммель. Шимп говорил, а не просто по-особому использовал символы с недвусмысленно зафиксированной корреляцией между знаками и объектами. По-моему, обезьяна спрашивала, что происходит.
надрез
Лабиринт
Пустые костные полости,
лабиринт содержит
чистый ликвор Котуньо,
внутри – извилистый путь.
Загогулины,
головоломка объемлет другую,
звук в твердокаменной кости,
прочти
за мембранными
искривлениями,
сквозь вещество
тревоги,
непрощенную боль.
Полукружные каналы,
смеясь над незавершенностью,
возвращают звук
во внешнюю
среду.
оотека
Комната напоминала приемные, которые я видел у врача и в других местах, где бывал с родителями. Меня оставили на темно-красном диване с двумя такими же креслами по бокам. Я сидел там один под яркими лампами, жужжавшими в полной тишине. Изредка где-то за стеной звонил телефон.
В комнату вошла женщина, полнее моей матери, одетая, скажем так, по-матерински, и, вся улыбаясь и воркуя, направилась прямо ко мне.
– Значит, маленький, ты и есть Ральф, – сказала она. – Так-так-так. – Она подняла меня в воздух и заглянула в лицо. – А ты симпатичный парнишка, правда?
Затем она прижала меня к груди, так, что мой подбородок лег ей на плечо. Не так уж противно, когда тебя держит некто более похожий на мать, чем все, с кем приходилось иметь дело в последние дни. Она унесла меня из этой стереотипной приемной в стереотипный коридор. Он был совсем как в больнице, где я познакомился со Штайммель. Только на сей раз из коридора мы вошли в помещение, которое какой-то идиот где-то счел образцовой детской спальней.
Под потолком по бирюзовым, как яйцо малиновки, стенам плавали желтые утята. Посреди комнаты стояла белая кроватка – в такой я спал дома. Возле кроватки было низкое кресло-качалка с привязанной к сиденью цветастой подушкой, перед ним лежал пестрый плетеный коврик. По стенам висели картинки с клоунами и фотографии надутых горячим воздухом шаров в синих небесах, а в углу под окном лежала груда ярких мячей разных размеров. На окне, однако, была решетка.
Женщина посадила меня в кровать, и я оказался лицом к лицу с тем, чего никогда не видел, о чем только читал, – медвежонком. Он был в половину моего роста, шерсть лезла клочьями, вместо глаз и носа пуговицы, – безразличный, неподвижный и холодный. Она схватила эту штуку и потерла о мой живот.
– Я Нанна, – сказала она. – Я буду за тобой ухаживать. Если что-то нужно, просто позови Нанну. Повтори-ка. Давай. Нан-на.
Я, разумеется, ничего не сказал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44