Случалось, я ловил какую-нибудь захватывающую мысль, но тревога, что увлечение пройдет, приуменьшала мою радость. Все-таки я был печальный малыш, нередко удивлялся, зачастую бывал приятно озадачен и всецело поглощен тем или иным предметом, но чаще печалился, жертва собственных демонов.
Мою мать преследовал страх, будто что-то в ней должно быть выражено, однако не может выбраться наружу. Не то чтобы она боялась, что это невыраженное загноится или заржавеет в ней, если останется. Скорее, она боялась, что обманет себя, обманет это нечто, обманет меня, если будет собственным примером показывать, что вне материального мира ничего нет. В этом смысле Ma была благородна.
Отец, с другой стороны, не лишенный таланта и, несмотря на мои насмешки, интеллекта, боялся выглядеть непрогрессивной личностью. Идеи представляли для него лишь косвенный интерес – прежде всего он нуждался в обществе. И по неизвестной причине ему хотелось занимать в этом обществе выборную должность, хоть мэра, хоть собаколова. Он заявлял о своей лояльности рабочему классу, но так ненавидел собственные корни, что с трудом скрывал презрение к вкусам синих воротничков и их явным ценностям. Он опасался, что интеллигенция смотрит на него, как потомственный аристократ на успешного франчайзера в фаст-фуде. Это его раздражало, болезнь была бессимптомной и разрушительной, причем похуже моей скуки, поскольку зависела от внешних проявлений.
субъективно-коллективное
Ева сидела перед маленьким холстом. Она не любила писать мелко. Это ее ограничивало, сдерживало. Ей хотелось плакать, и она крепко сжимала кулаки на коленях. Она отказывалась плакать, отказывалась оставлять работу одну. Она взяла большую кисть и покрыла полотно эбеново-черным, густо и самозабвенно, а потом уставилась на него. Полотно не выражало абсолютно ничего, кроме досады, что она не способна что-либо создать на этой поверхности. Она рассмеялась. Она задумалась, не закрасить ли все картины черным, не стереть ли все из-за своей слабости, из-за отсутствия таланта.
В студию вошел Дуглас и спросил:
– Может, сходим куда-нибудь поужинать, как ты на это смотришь? – Он подошел к ней и встал сзади, разглядывая холст. – Э, у тебя тут что-то интересное, да?
оотека
Понятно само собой.
vita nova
Вероятно, Штайммель вернулась к себе и уснула, или потеряла сознание, или поскользнулась и ударилась огромной самовлюбленной башкой о стол, потому что в тот день она больше не приходила. Борис собрал свои вещи, немного одежды, которую они со Штайммель мне купили, и несколько книг, чтобы я не скучал. Потом вынес меня на стоянку; мы стали ждать там в тени. Лил дождь, и мы мокли.
Затем на той стороне дороги, в плаще, появилась Дэвис с видом Берма. Шимпанзе шел рядом, оба смотрели по сторонам и, несомненно, искали нас. Борис им свистнул, но дождь поглотил его свист. Он оглянулся на коттедж Штайммель и встревоженно выдохнул. Затем поставил меня рядом с пышно украшенной статуей и сказал подождать здесь.
Но я не подождал. Я сделал то, что делают малые дети, чего хотел давно. Я ушел. Я шел на свет коттеджей, которые не принадлежали ни мне, ни Штайммель. Ноги у меня были сильные и быстрые, и, прежде чем меня хватились, я успел скрыться из виду, прокрался по мокрой гравийной дорожке, потом по настилу и сквозь приоткрытую калитку, хлопающую на ветру. Я не доставал до дверных ручек и заглянуть в окна тоже не мог. Я сел сушиться на пороге под козырьком. Было слышно, как Борис и Дэвис зовут меня, стараясь, чтобы их не услышал никто другой. Интересно, у обезьян такой же чуткий нюх, как у собак, о которых я читал?
производное
О Байроне говорили и говорят как о гении, несмотря на убогие и неграмотные вирши, пропитанные показной сентиментальностью, зачастую вычурные, претенциозные и безвкусные. Я был ребенок, как некогда вы все, но даже я видел не только прозрачную попытку искусственно возвысить себя и свой опыт, но и банальную, детскую (говорю как эксперт) потребность во внимании. Избавившись наконец от мегеры-матери и обосновавшись в стенах Ньюстеда, Байрон перестал страдать, если не считать изводящей жалости к себе из-за хромоты и интеллектуальной ограниченности, о которой он знал. В свое время Байрон мог бы показаться мне свирепым, но его робость не так уж хорошо замаскирована. Он был не столько церебральным ураганом, влюбленным в изначальный грех, – он был жалким и безыскусным, как Руссо в своих поисках примитивной добродетели. Гений, мне кажется, не сознает себя: у него есть занятия получше. В том возрасте, когда родители так поспешно называют гениальными несколько презренно примитивных достижений, я не считал себя гением. Я знал, что в ускоренном развитии нет никаких особых достоинств. Я вышел вперед на старте, а любое преимущество на старте растает к середине или концу. Что дает гениальность (тогда я предполагал, теперь знаю) – так это возможность начать новый забег. Гениальность – значит найти путь к истокам, где истины невредимы, честны, а может быть, даже чисты.
мэри мэллон
Ливень превратился в изморось, шаги и голоса Бориса и Дэвис зазвучали отчетливее. Борис говорил со страхом, неподдельным страхом, и на секунду мне подумалось, что его действительно может заботить мое благополучие. Я не знал, куда иду, но только не обратно, на операционный стол. А именно это уготовила мне Дэвис. Она соблазнила Бориса, но не меня. Фактически Дэвис даже не попыталась меня переманить, она относилась ко мне как к объекту, которым я, несомненно, и был. Убегая от их голосов, я снова оказался на затененной стоянке. Тут рядом со мной плавно остановился темный седан, из-под колес полетел гравий. Должно быть, я не заметил его из-за выключенных фар. Когда двери открылись, свет в салоне меня ослепил, но я услышал мужские голоса.
– Хватай и поехали, – сказал один.
И действительно, меня схватили, подняли в воздух и посадили в машину.
– А как узнать, что это тот самый ребенок?
– Это тот самый ребенок.
Vexierbild
Мой мир, каким бы я ни был ловким и быстрым, сужался, и я не видел света в конце воронки. От привычной тряски у меня, болтающегося на заднем сиденье, расстроился желудок, а неизвестные одеколоны этих двоих, мешавшиеся с запахом тел и дымом сигары и сигареты, усугубляли дискомфорт. Я едва различал их лица за горячими огоньками. Меня стошнило. Brut um fulmen.
– Э, да он все сиденье заблевал, – сказал человек в пассажирском кресле.
– Ничего страшного, – ответил водитель.
– Воняет.
Как ему было знать?
Фигуры и тропы
МОРРИС
D
diff?rance
От зари до полудня, от полудня до росистых сумерек родители носили меня туда, сюда и обратно, подбрасывали в воздух, терлись головами о мой живот, пока я висел над землей, вручали посторонним, на чьи плечи я при возможности выплевывал материнское питательное, но весьма среднее молоко, – и я терпел глупые комплименты от глупых зевак и глупых родителей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44
Мою мать преследовал страх, будто что-то в ней должно быть выражено, однако не может выбраться наружу. Не то чтобы она боялась, что это невыраженное загноится или заржавеет в ней, если останется. Скорее, она боялась, что обманет себя, обманет это нечто, обманет меня, если будет собственным примером показывать, что вне материального мира ничего нет. В этом смысле Ma была благородна.
Отец, с другой стороны, не лишенный таланта и, несмотря на мои насмешки, интеллекта, боялся выглядеть непрогрессивной личностью. Идеи представляли для него лишь косвенный интерес – прежде всего он нуждался в обществе. И по неизвестной причине ему хотелось занимать в этом обществе выборную должность, хоть мэра, хоть собаколова. Он заявлял о своей лояльности рабочему классу, но так ненавидел собственные корни, что с трудом скрывал презрение к вкусам синих воротничков и их явным ценностям. Он опасался, что интеллигенция смотрит на него, как потомственный аристократ на успешного франчайзера в фаст-фуде. Это его раздражало, болезнь была бессимптомной и разрушительной, причем похуже моей скуки, поскольку зависела от внешних проявлений.
субъективно-коллективное
Ева сидела перед маленьким холстом. Она не любила писать мелко. Это ее ограничивало, сдерживало. Ей хотелось плакать, и она крепко сжимала кулаки на коленях. Она отказывалась плакать, отказывалась оставлять работу одну. Она взяла большую кисть и покрыла полотно эбеново-черным, густо и самозабвенно, а потом уставилась на него. Полотно не выражало абсолютно ничего, кроме досады, что она не способна что-либо создать на этой поверхности. Она рассмеялась. Она задумалась, не закрасить ли все картины черным, не стереть ли все из-за своей слабости, из-за отсутствия таланта.
В студию вошел Дуглас и спросил:
– Может, сходим куда-нибудь поужинать, как ты на это смотришь? – Он подошел к ней и встал сзади, разглядывая холст. – Э, у тебя тут что-то интересное, да?
оотека
Понятно само собой.
vita nova
Вероятно, Штайммель вернулась к себе и уснула, или потеряла сознание, или поскользнулась и ударилась огромной самовлюбленной башкой о стол, потому что в тот день она больше не приходила. Борис собрал свои вещи, немного одежды, которую они со Штайммель мне купили, и несколько книг, чтобы я не скучал. Потом вынес меня на стоянку; мы стали ждать там в тени. Лил дождь, и мы мокли.
Затем на той стороне дороги, в плаще, появилась Дэвис с видом Берма. Шимпанзе шел рядом, оба смотрели по сторонам и, несомненно, искали нас. Борис им свистнул, но дождь поглотил его свист. Он оглянулся на коттедж Штайммель и встревоженно выдохнул. Затем поставил меня рядом с пышно украшенной статуей и сказал подождать здесь.
Но я не подождал. Я сделал то, что делают малые дети, чего хотел давно. Я ушел. Я шел на свет коттеджей, которые не принадлежали ни мне, ни Штайммель. Ноги у меня были сильные и быстрые, и, прежде чем меня хватились, я успел скрыться из виду, прокрался по мокрой гравийной дорожке, потом по настилу и сквозь приоткрытую калитку, хлопающую на ветру. Я не доставал до дверных ручек и заглянуть в окна тоже не мог. Я сел сушиться на пороге под козырьком. Было слышно, как Борис и Дэвис зовут меня, стараясь, чтобы их не услышал никто другой. Интересно, у обезьян такой же чуткий нюх, как у собак, о которых я читал?
производное
О Байроне говорили и говорят как о гении, несмотря на убогие и неграмотные вирши, пропитанные показной сентиментальностью, зачастую вычурные, претенциозные и безвкусные. Я был ребенок, как некогда вы все, но даже я видел не только прозрачную попытку искусственно возвысить себя и свой опыт, но и банальную, детскую (говорю как эксперт) потребность во внимании. Избавившись наконец от мегеры-матери и обосновавшись в стенах Ньюстеда, Байрон перестал страдать, если не считать изводящей жалости к себе из-за хромоты и интеллектуальной ограниченности, о которой он знал. В свое время Байрон мог бы показаться мне свирепым, но его робость не так уж хорошо замаскирована. Он был не столько церебральным ураганом, влюбленным в изначальный грех, – он был жалким и безыскусным, как Руссо в своих поисках примитивной добродетели. Гений, мне кажется, не сознает себя: у него есть занятия получше. В том возрасте, когда родители так поспешно называют гениальными несколько презренно примитивных достижений, я не считал себя гением. Я знал, что в ускоренном развитии нет никаких особых достоинств. Я вышел вперед на старте, а любое преимущество на старте растает к середине или концу. Что дает гениальность (тогда я предполагал, теперь знаю) – так это возможность начать новый забег. Гениальность – значит найти путь к истокам, где истины невредимы, честны, а может быть, даже чисты.
мэри мэллон
Ливень превратился в изморось, шаги и голоса Бориса и Дэвис зазвучали отчетливее. Борис говорил со страхом, неподдельным страхом, и на секунду мне подумалось, что его действительно может заботить мое благополучие. Я не знал, куда иду, но только не обратно, на операционный стол. А именно это уготовила мне Дэвис. Она соблазнила Бориса, но не меня. Фактически Дэвис даже не попыталась меня переманить, она относилась ко мне как к объекту, которым я, несомненно, и был. Убегая от их голосов, я снова оказался на затененной стоянке. Тут рядом со мной плавно остановился темный седан, из-под колес полетел гравий. Должно быть, я не заметил его из-за выключенных фар. Когда двери открылись, свет в салоне меня ослепил, но я услышал мужские голоса.
– Хватай и поехали, – сказал один.
И действительно, меня схватили, подняли в воздух и посадили в машину.
– А как узнать, что это тот самый ребенок?
– Это тот самый ребенок.
Vexierbild
Мой мир, каким бы я ни был ловким и быстрым, сужался, и я не видел света в конце воронки. От привычной тряски у меня, болтающегося на заднем сиденье, расстроился желудок, а неизвестные одеколоны этих двоих, мешавшиеся с запахом тел и дымом сигары и сигареты, усугубляли дискомфорт. Я едва различал их лица за горячими огоньками. Меня стошнило. Brut um fulmen.
– Э, да он все сиденье заблевал, – сказал человек в пассажирском кресле.
– Ничего страшного, – ответил водитель.
– Воняет.
Как ему было знать?
Фигуры и тропы
МОРРИС
D
diff?rance
От зари до полудня, от полудня до росистых сумерек родители носили меня туда, сюда и обратно, подбрасывали в воздух, терлись головами о мой живот, пока я висел над землей, вручали посторонним, на чьи плечи я при возможности выплевывал материнское питательное, но весьма среднее молоко, – и я терпел глупые комплименты от глупых зевак и глупых родителей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44