«Мелкая скотинка тоже дает навоз». Этот Нойгебауэр только ухмылялся, когда до него доходили сплетни, что он якобы принял меня на работу только потому, что покровительствует «своим», – ведь я, собственно, профессиональный статистик. Он, значит, был доволен моей работой и продолжал посмеиваться – до того момента, пока Эрнсту не взбрендило на него надавить. Эрнст составил некое письмо о себе самом, Нойгебауэре и паре других «товарищей» – он ведь их всех знал. Все должны были подписаться, и он послал по экземпляру в каждую газету. Я впервые узнала об этом от Нойгебауэра. Я сперва даже не поняла, чего, собственно, Нойгебауэр от меня хочет, как, по его мнению, я могла бы, даже при всем желании, чему-то помешать… Самое неприятное, что незадолго до того он предложил нам с Эрнстом свой дачный домик в Гарце – на все лето, бесплатно. Я еще подумала, что это очень мило с его стороны. Подумала, Эрнст хоть выберется на природу… Эрнст ведь тогда безвылазно сидел дома. Но когда мы с ним приехали на дачу, он там в буквальном смысле держался за мою юбку, ходил за мной по пятам. Мы приехали вместе, но мне нужно было вернуться – а на следующий день Эрнст уже снова стоял под дверью нашей квартиры, дулся и изображал обиженного: я, мол, хотела от него отделаться. Вскоре он отказался и от нашего собственного садового участка, записанного на его имя. Мы должны предоставить природу ей самой, так он это объяснил. Я, конечно, поплакала, из-за клубники – клубничные грядки были для нас настоящим оазисом. Тогда-то я и поняла: у Эрнста поехала крыша. Правда, я еще надеялась, что время все лечит.
– Я вынуждена вас перебить, – сказала д-р Холичек. – И что же, газеты ничего не напечатали?
– А что бы они могли напечатать? Что последний руководитель ССНМ разбогател, распределяя заказы для строительных фирм, так это и без них известно всем и каждому. Все бывшие партфункционеры стали удачливым и предпринимателями, создают новые рабочие места, размещают повсюду свою рекламу… Зачем же газеты будут гавкать на них? Что прошло, то прошло! – сказала Рената Мойрер. – Нойгебауэр просто хотел быть уверенным в том, что я не попытаюсь оспорить свое увольнение «по производственным причинам», поэтому он хоть сразу выдал мне выходное пособие. Дома Эрнст приветствовал меня бутылкой шампанского. Я от обиды совсем уж было собралась подать на развод. Через два месяца я нашла себе новую работу, в Штутгарте. Эрнст называл меня предательницей. Не в политическом смысле, конечно. Он мне звонил ежедневно, по два, по три раза – в месяц набегало марок шестьсот-семьсот, полное безумие! А ведь он мог бы и сам приискать себе работу. В «Помощи ученикам», например, его бы охотно взяли. Он всегда хорошо преподавал, этого у него не отнимешь, да никто этого и не оспаривал. Но предлагать себя в качестве работника, рассылать свои резюме – он считал, что это ниже его достоинства. Вообще он вдруг начал слишком уж носиться с чувством собственного достоинства и со своей гордостью. Все формуляры для ведомства социального обеспечения заполняла я. Каждый год заново. Это может довести до белого каления, я нисколько не преувеличиваю – до белого каления. Они даже хотели знать, сколько зарабатывает его отец, который погиб в войну и которого Эрнст никогда не видел! В конечном итоге они знают о нас больше, чем в свое время – Штази.
– Мама, – запротестовал Мартин, – только потому, что они сидят в том же здании, где раньше…
– Да, все одно к одному. И неслучайно они до сих пор сидят в бывшем особняке госбезопасности… А потом Эрнст стал жаловаться на свои болезни: ревматизм, шум в ушах, лихорадку. Вернувшись от врача, он посмотрел на меня с таким удрученным видом, что я сразу подумала: рак или что-то подобное; неудивительно, что к нему это прицепилось. И тут Эрнст говорит: «Здоров. Даже в легких ничего не нашли». Он обиделся, когда я посоветовала ему сходить к психиатру. – Рената взглянула на бумажный носовой платок, который сжимала в руках.
– Мы с ним играем в шахматы, – сказал Мартин, – раз в неделю. Он хочет только играть в шахматы, больше ничего.
– И вы не разговариваете?
– Разве что о какой-нибудь ерунде. Я не хочу касаться болезненных для него тем, а он – болезненных для меня, хотя на самом деле таковых не существует. Вот только когда я крестился… Он воспринял это, как если бы я вступил в ХДС, как если бы перебежал на сторону врага – на сторону «исторических победителей».
– Вы его совсем не расспрашивали?
– О чем?
– О том, что он натворил… – сказала Рената Мойрер. – На лестнице биржи труда – там, где в пролете натянута сетка и на ней валяется красное кашне, чтобы каждый посетитель видел его и задумался, прежде чем попытается покончить с собой; так вот, там мы однажды нос к носу столкнулись с Шубертом – ведь я часто сопровождала Эрнста, когда он еще заглядывал на биржу труда. В отдел социального обеспечения он вообще не ходит один. Туда мне так или иначе приходится ходить с ним.
– И что же, ваш муж заговорил с герром Шубертом?
– Такая возможность не представилась. Шуберт тут же убежал. Он хотел, чтобы его статус «пострадавшего от политических репрессий» был закреплен соответствующим документом. Впрочем, мы этого точно не знали. Он не желал с нами разговаривать. Комично – кого там только не встретишь… Я всегда вспоминаю о том лестничном пролете, когда слышу о сети социального вспомоществования.
– О пролете, затянутом сеткой, – пояснил Мартин.
– Потом мы обычно заходили в «Фолькштедт», чтобы выпить кофе и съесть по пирожному-безе с клубничной или крыжовниковой начинкой. «Фолькштедт» был единственной роскошью, которую мы себе позволяли. Оттуда мы сразу возвращались домой. И тем не менее Эрнст опять начал вести календарь-памятку. Он хотел знать все, что ему предстоит, за месяцы вперед. Я садилась с ним как с ребенком, который хочет объяснить маме свое школьное расписание. Когда я спрашивала его о чем-то, он первым делом доставал свой календарь и заглядывал туда. «Подходит», – говорил он и записывал точное время, адрес, имя и фамилию, даже если собирался всего-навсего навестить Мартина. Я однажды спросила Эрнста, неужели после восемьдесят девятого года не произошло ничего такого, о чем ему было бы приятно вспоминать. Он посмотрел на меня и сказал: «Я никогда не любил вспоминать ни о чем, что пережил один», – как будто не было детей и меня, как будто мы все вообще не существовали.
– А ему интересно смотреть телевизор? Он читает, ходит гулять? Или что он вообще делает?
– Раньше он всегда читал детям книжки Фаллады, «Истории из Муркеляя» или «Фридолина, храброго барсука». На день рождения я подарила ему двух волнистых попугайчиков. Он хотел научить их говорить. Возможно, они для учебы слишком стары.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78
– Я вынуждена вас перебить, – сказала д-р Холичек. – И что же, газеты ничего не напечатали?
– А что бы они могли напечатать? Что последний руководитель ССНМ разбогател, распределяя заказы для строительных фирм, так это и без них известно всем и каждому. Все бывшие партфункционеры стали удачливым и предпринимателями, создают новые рабочие места, размещают повсюду свою рекламу… Зачем же газеты будут гавкать на них? Что прошло, то прошло! – сказала Рената Мойрер. – Нойгебауэр просто хотел быть уверенным в том, что я не попытаюсь оспорить свое увольнение «по производственным причинам», поэтому он хоть сразу выдал мне выходное пособие. Дома Эрнст приветствовал меня бутылкой шампанского. Я от обиды совсем уж было собралась подать на развод. Через два месяца я нашла себе новую работу, в Штутгарте. Эрнст называл меня предательницей. Не в политическом смысле, конечно. Он мне звонил ежедневно, по два, по три раза – в месяц набегало марок шестьсот-семьсот, полное безумие! А ведь он мог бы и сам приискать себе работу. В «Помощи ученикам», например, его бы охотно взяли. Он всегда хорошо преподавал, этого у него не отнимешь, да никто этого и не оспаривал. Но предлагать себя в качестве работника, рассылать свои резюме – он считал, что это ниже его достоинства. Вообще он вдруг начал слишком уж носиться с чувством собственного достоинства и со своей гордостью. Все формуляры для ведомства социального обеспечения заполняла я. Каждый год заново. Это может довести до белого каления, я нисколько не преувеличиваю – до белого каления. Они даже хотели знать, сколько зарабатывает его отец, который погиб в войну и которого Эрнст никогда не видел! В конечном итоге они знают о нас больше, чем в свое время – Штази.
– Мама, – запротестовал Мартин, – только потому, что они сидят в том же здании, где раньше…
– Да, все одно к одному. И неслучайно они до сих пор сидят в бывшем особняке госбезопасности… А потом Эрнст стал жаловаться на свои болезни: ревматизм, шум в ушах, лихорадку. Вернувшись от врача, он посмотрел на меня с таким удрученным видом, что я сразу подумала: рак или что-то подобное; неудивительно, что к нему это прицепилось. И тут Эрнст говорит: «Здоров. Даже в легких ничего не нашли». Он обиделся, когда я посоветовала ему сходить к психиатру. – Рената взглянула на бумажный носовой платок, который сжимала в руках.
– Мы с ним играем в шахматы, – сказал Мартин, – раз в неделю. Он хочет только играть в шахматы, больше ничего.
– И вы не разговариваете?
– Разве что о какой-нибудь ерунде. Я не хочу касаться болезненных для него тем, а он – болезненных для меня, хотя на самом деле таковых не существует. Вот только когда я крестился… Он воспринял это, как если бы я вступил в ХДС, как если бы перебежал на сторону врага – на сторону «исторических победителей».
– Вы его совсем не расспрашивали?
– О чем?
– О том, что он натворил… – сказала Рената Мойрер. – На лестнице биржи труда – там, где в пролете натянута сетка и на ней валяется красное кашне, чтобы каждый посетитель видел его и задумался, прежде чем попытается покончить с собой; так вот, там мы однажды нос к носу столкнулись с Шубертом – ведь я часто сопровождала Эрнста, когда он еще заглядывал на биржу труда. В отдел социального обеспечения он вообще не ходит один. Туда мне так или иначе приходится ходить с ним.
– И что же, ваш муж заговорил с герром Шубертом?
– Такая возможность не представилась. Шуберт тут же убежал. Он хотел, чтобы его статус «пострадавшего от политических репрессий» был закреплен соответствующим документом. Впрочем, мы этого точно не знали. Он не желал с нами разговаривать. Комично – кого там только не встретишь… Я всегда вспоминаю о том лестничном пролете, когда слышу о сети социального вспомоществования.
– О пролете, затянутом сеткой, – пояснил Мартин.
– Потом мы обычно заходили в «Фолькштедт», чтобы выпить кофе и съесть по пирожному-безе с клубничной или крыжовниковой начинкой. «Фолькштедт» был единственной роскошью, которую мы себе позволяли. Оттуда мы сразу возвращались домой. И тем не менее Эрнст опять начал вести календарь-памятку. Он хотел знать все, что ему предстоит, за месяцы вперед. Я садилась с ним как с ребенком, который хочет объяснить маме свое школьное расписание. Когда я спрашивала его о чем-то, он первым делом доставал свой календарь и заглядывал туда. «Подходит», – говорил он и записывал точное время, адрес, имя и фамилию, даже если собирался всего-навсего навестить Мартина. Я однажды спросила Эрнста, неужели после восемьдесят девятого года не произошло ничего такого, о чем ему было бы приятно вспоминать. Он посмотрел на меня и сказал: «Я никогда не любил вспоминать ни о чем, что пережил один», – как будто не было детей и меня, как будто мы все вообще не существовали.
– А ему интересно смотреть телевизор? Он читает, ходит гулять? Или что он вообще делает?
– Раньше он всегда читал детям книжки Фаллады, «Истории из Муркеляя» или «Фридолина, храброго барсука». На день рождения я подарила ему двух волнистых попугайчиков. Он хотел научить их говорить. Возможно, они для учебы слишком стары.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78