И начнет нудить о моем злом сердце. За это время можно съесть две тарелки супа и приготовить шаброль. В матери пропадает бухгалтерский гений. Она держит в памяти все мои былые провинности и при каждом новом прегрешении заново пережевывает их. Тот факт, что за них я уже понес наказание, не имеет для нее ровно никакого значения. Мои преступления не прощены, не забыты, они по-прежнему висят на мне тяжким грузом.
Она нудит с какой-то удивительной плаксивостью в голосе, и этого я не в силах вынести. Итак, Пелажи воет, Полетта – кстати, до нее я даже не дотронулся – хнычет. И наконец, финал: Пелажи приподнимает подол юбочки и показывает покрасневшую ляжку. Материнские стенания тут же обрываются, и, мгновенно меняя тон, она переходит на крик:
– Чего ты смотришь, Симон? Влепи как следует своему сынку.
Да, я, конечно, только его сынок, к ней я не имею никакого отношения. Отец молчит. Такова его роль в нашем доме. Недоступная доводам разума, чуждая всякой логике, мать никогда не прислушивается к его словам. Она довела его до немоты, до полного порабощения своей единственной доблестью: неудержимым словоизвержением.
– Ты меня слышишь, Симон?
На всякий случай я кладу на стол нож и вилку и начинаю отклеивать зад от стула, готовясь увернуться от отцовской пощечины. Но отец даже не пошевельнулся. Думаю, это стоит ему немалого мужества, так как он знает, что сегодня вечером в супружеской постели его ждет хорошая взбучка, уж тогда то мать ему припомнит все, в чем он был виноват.
Но это мужество труса. Я вспоминаю, как однажды дядя – незабываемое зрелище! – выскочил с грохотом из-за стола и вложил ума своей супруге, как две капли воды похожей на мою мать – два брата женились на двух сестрах. Иногда я задумываюсь, что же все-таки была у них за семейка, почему они обе такие сухие, неуживчивые, занудные и склочные.
Тетка не выдержала. Она скончалась сорока лет от ненависти к жизни. И дядя вознаградил себя, он начал ухлестывать за молоденькими девчонками. Я не осуждаю его, я поступил точно так же, став взрослым.
Опасность, кажется, миновала. Я так и не схлопотал затрещины – ни от отца, ни от матери. Мать – та, конечно, с превеликим удовольствием влепила бы мне ее. Но недавно я поставил на этом точку: не выходя из рамок сыновнего повиновения, я, выдвинув вперед локоть, отпарировал готовый обрушиться на меня удар. И это не было пассивной защитой: я силой удержал материнскую руку.
– Ты не получишь сладкого пирога, – после минутного раздумья заявила мать. – В другой раз будешь знать, как обижать маленьких.
Отец только прищелкнул языком. Это все, на что он был способен. Я горделиво промолчал. Пользуясь тем, что отец с унылым видом уткнулся носом в тарелку, а мать отошла к плите взглянуть на какой-то лечебный отвар, который она настаивала со вчерашнего дня, я скорчил страшную рожу хныкавшей Пелажи. Та взревела с новой силой и, обладая весьма скудным запасом слов, пожаловалась матери, что я на нее «посмотрел».
– Что же, – сказал я, невинно тараща глаза (они казались еще более невинными оттого, что были голубыми), – теперь мне и взглянуть на тебя нельзя?
Молчание. Я притворяюсь, что без всякой охоты доедаю вкуснейшую материнскую похлебку. У меня даже хватает мужества отказаться от добавки, которую у нас заведено предлагать. И пока они всей семьей с упоением чавкают, я не спускаю глаз с засиженной мухами гравюры, висящей над низким буфетом. Это репродукция с «Возвращения блудного сына».
У хорошего сына, скромно стоящего в углу картины, очень грустная рожа. И я его вполне понимаю. Ведь он так вкалывал на своего отца, а тот пожалел ему какого-то жалкого барашка, чтобы он мог угостить своих приятелей. А вот для второго сыночка, для этого негодяя, когда он снова притащился на ферму, промотав со шлюхами выделенную ему долю, отец тут же, не задумываясь, закалывает жирного тельца.
Стиснув зубы, я с горечью думаю: «Все равно как у нас. Посмотреть на моих сестер: дурехи и недотепы. А вот мать всегда и во всем им потакает, только и знай, что поливает их одеколоном, причесывает да завивает им локоны». Я хихикаю себе под нос. В прошлое воскресенье я неслышно подкрался к девчонкам сзади и нацепил на их прекрасные кудри паутину.
Только это счастливое воспоминание и поддерживает сейчас мой дух, сейчас, когда, готовый уже впасть в отчаяние, я отрываю свой взгляд от «Блудного сына» и устремляю его на сундук, где ждет своего часа благоухающий, круглый, с золотистой корочкой абрикосовый пирог. Как раз в этот момент мать медленно поднимается с места и не без некоторой торжественности водружает его на стол прямо мне под нос.
Я тотчас же встаю и, засунув руки в карманы, направляюсь к двери.
– А ты разве не съешь кусочек пирога? – спрашивает отец хриплым голосом, какой обычно бывает у людей, привыкших молчать.
Опомнился наконец, но я даже не чувствую благодарности за эту запоздалую поддержку. Я оборачиваюсь и, не вынимая рук из карманов, сухо бросаю через плечо:
– Перебьемся!
– Ишь язык распустил! Ты как разговариваешь с отцом! – тут же встревает мать.
Я не собираюсь выслушивать, что она понесет дальше. Теперь эта волынка надолго. Мало того, что она меня лишила удовольствия, сейчас она отобьет всякий аппетит у отца.
Я вылетаю во двор фермы и, засунув в карманы сжатые кулаки, с яростью шагаю из конца в конец, У нас в Мальжаке отца считают добрейшим человеком, мягким, как свежевыпеченный хлеб. Правильно считают. Но уж слишком много в нем мякиша и совсем нет корки.
Моя мысль лихорадочно работает, жгучая горечь и гнев переполняют меня. С этой стервой (я именно так ее называю) невозможно поговорить серьезно. Чуть что – набрасывается на меня, выставляет на посмешище перед этими дурехами, да еще и наказывает. Нет, я вправду не могу простить ей этого пирога. И дело тут, конечно, не в самом пироге, а в том унижении, которое я из-за него испытал. Расправив уже хорошо развитые плечи, со стиснутыми кулаками в карманах, я продолжаю мерить шагами двор. Оставить без сладкого первого ученика департамента!
Вот она, пресловутая последняя капля: чаша моего терпения переполнена. Я задыхаюсь от бессильной злобы. С тех пор прошло более тридцати лет, но я до сих пор помню, какая во мне тогда клокотала ярость. Бросая взгляд в прошлое, я понимаю, что не был рожден Эдипом. Даже в помыслах я не посягал на свою Иокасту. Роль Иокасты в моей судьбе было суждено сыграть другой женщине – Аделаиде, хозяйке бакалейной лавки в Мальжаке. Эта пышная блондинка заразительно смеялась, щедро угощала конфетами и, кроме того, обладала умопомрачительным бюстом. Роль отца-соперника в этом «эдиповом комплексе» я подкинул (ну и жаргон!) своему дяде. Он (в ту пору я об этом не догадывался) был в близких отношениях с нашей прекрасной лавочницей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157