Сперва попроще: кубик
там, шарик, потом похитрее: человечка или что оно там еще придумает. Ну, и
другое всякое. Что ни раз, то трудней загадка.
К тому-то времени мне совестно как-то стало: оно да оно, - я его и
стал Наставником звать - сперва про себя, потом в голос. Ничего, привыкло.
Сколько-то погодя я и насмелился спросить, кто они такие и почему под
землей живут. Насмелился - и сам не рад, до того оно удивилось. Не потому,
что спросил, а что мне это в голову пришло. Как обломилось у меня что от
того удивленья! Понял я вдруг, что оно и сейчас меня за человека не
считает. Ничего не стал говорить, отворотился и сижу. Я-то к нему со всей
душой, а оно так, выходит? Слышу, зовет:
- Ули, Ули! - А я не гляжу. Неохота мне на него глядеть. Придвинулось
оно, трогает меня рукой своей холодной и опять:
- Ули, Ули!
И чую: тревожно ему, маятно. И опять, жалостно так:
- Ули!
Ну, тут у меня злость прошла. Одно ведь оно у меня, как сердиться?
Ткнулся лицом в белое его морщинистое брюхо, и стало нам обоим хорошо.
Побыли так, а после за прежние дела взялись. Стал мне Наставник
рассказывать о них помалу. Так, по капле, сколько за раз пойму. Что всегда
они под землей жили, и вся глубь подземная в их воле. Всюду у них
ходы-проходы и дома их подземные, и еще всякое такое, что я не пойму. Что
народ они великий и могучий, и знать не ведали, что сверху могут разумные
жить. Потому, по их выходит, что сверху жить никак нельзя. То жара сверху,
то мороз, и еще что-то другое, от чего умирают вскорости. А колодцы, вроде
нашего, - это чтобы дышать, и будто колодцев таких тьма-тьмущая.
Я ему и говорю:
- Отпустил бы ты меня, Наставник! Худо мне тут. Мне глазами надо
глядеть, ушами слушать, средь живого жить.
Подумал он и отвечает погодя: "Понимаю, мол, что тебе здесь не очень
хорошо, но ты должен остаться, Ули. Очень, мол, это важно и для вас, и для
нас".
- А потом, - спрашиваю, - ты меня отпустишь?
- Да, - говорит, - когда мы сделаем это самое, очень важное дело.
Поплакал я после тихонько, а больше не просился, потому как почуял,
что и впрямь надо. Потому что боль в нем была и страх, мне и самому
чего-то страшно стало.
И опять пошло: всякий день что-то новое. Говорили мы уже почти
вольно, бывало, конечно, что упремся - больно мы разные. Мне то помогало,
что я его нутром понимал. Застрянем, бывало, Наставник объясняет, а я слов
и не слушаю - ловлю, что он чувствует, что в себе видит - так и пойму. И
все уже по-другому вижу. Про приборы знаю, что у меня в комнате стоят, -
для чего они. Знаю, какой можно трогать, а какой - нельзя, и что они
показывают. То есть не показывают они вовсе, а говорят - так, как все
подземные говорят: таким тонким-тонким голосом, что его моими ушами не
услышишь. Это Наставник мне вместо большого устройства разговорного такую
штуку сделал маленькую, чтоб ее на голове носить. Она-то их голос для меня
слышным делает, а мой - для них. А что обмолвился, - так для них что
видеть, что слышать. Просто эта моя штуковина так сделана, что я слышу,
когда они говорят, а когда только смотрят - не слышу.
Я теперь по всей лаборатории хожу - так это место зовут. Наставник
здесь теперь и живет, только я об этом не понял. Я ведь выспрашивал -
интересно мне, как они между собой, про семью там, про обычаи. А он и не
понял, вот чудно! Так, выходит, что у них всяк сам по себе, никому до
другого дела нет. Ну, Наставник мне, правда, сказал, что оно не совсем
так: заболеешь или беда какая стрясется - прибегут. А если, мол, все
хорошо, кому какое дело?
Я его и спрашиваю:
- А чего ты тогда меня от других прячешь? Коль уж никому дела нет?..
А он мне:
- Погоди, Ули. Это, - говорит, - вопрос трудный, я тебе на него
сейчас не отвечу. Ты, - говорит, - мне просто поверь, что так для тебя
лучше.
- Эх, - думаю опять, - права бабка была!
Наставнику ведь для меня пришлось свет по всей лаборатории делать.
Я-то уже к темноте малость привык, и штука моя разговорная помогает: как
что больше впереди - позвякивает, а вот мелочи - все одно не разбираю. И
еще не могу, как они, в темноте мертвый камень от металла и от живого
камня различать. Живой-то камень - он вовсе не живой, только что на ощупь
мягок или пружинит. Они из него всю утварь мастерят, а как что не нужно, -
расплавят да нужное сделают.
Так у нас, вроде, все хорошо, а я опять чего-то похварывать стал. И
не естся мне, и не спится, и на ум нечего не идет. Глаза закрыть - сразу
будто трава шумит, ручей бормочет, птицы пересвистываются. А то вдруг
почую, как хлебом пахнет. Так и обдаст сытым духом, ровно из печи его
только вынимают. А там вдруг жильем обвеет, хлевом, словно во двор
деревенский вхожу.
Наставник топчется кругом, суетится, а не поймет; и мне сказать
совестно - пообещался, а слова сдержать невмочь. Ну, а потом вижу: вовсе
мне худо - сказался. Призадумался он тут, припечалился. Мне и самому хоть
плачь, а как быть, не знаю.
А он думал-думал и спрашивает, что если, мол, даст он мне наверху
побывать, ворочусь ли я?
А я честно говорю:
- Не знаю. Вот сейчас думается: ворочусь, а как наверху мне сумеется
- не скажу.
Подумал он еще, подумал (а я чую: ох, горько ему!) и говорит:
- Ули, в свое время я не отвечал на часть твоих вопросов, потому что
считал преждевременным об этом говорить. Не думаю, что ты сможешь сейчас
все понять, но все-таки давай попытаемся. Хотя бы причины, по которым я
удерживаю тебя здесь.
Ты, мол, заметил, наверное, как трудно мне было признать тебя
разумным существом. Это потому, что мы всегда считали себя единственной
разумной расой. Под землей других разумных нет, в океане тоже, а
поверхность планеты, мол, это место, где по существующим понятиям жить
нельзя. Вы настолько на нас непохожи, что я и сам-де не пойму, как мы
сумели объясниться. Но даже, приняв как факт, что ты разумен, я пока не
смогу доказать этого своим соплеменникам.
- Сколько, - говорит, - я над этим не думал, так и не смог найти
каких-либо исчерпывающих критериев, определяющих разумность или
неразумность вида. Главная, - говорит, - наша беда - отсутствие опыта. В
таком деле будет сколько умов - столько теорий, и тогда все пропало,
потому что бездоказательная теория неуязвима. Есть, - говорит, - один
способ доказать, что ты вполне разумен и заслуживаешь надлежащего
отношения: развить тебя до уровня нашей цивилизации. Если ты сумеешь
говорить с нашими учеными на их уровне и их языком, они не смогут
отмахнуться от факта.
- А зачем мне это? - спрашиваю. - Мне, - говорю, - обидно было, когда
ты меня за человека не считал, а на них мне вовсе плевать!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14
там, шарик, потом похитрее: человечка или что оно там еще придумает. Ну, и
другое всякое. Что ни раз, то трудней загадка.
К тому-то времени мне совестно как-то стало: оно да оно, - я его и
стал Наставником звать - сперва про себя, потом в голос. Ничего, привыкло.
Сколько-то погодя я и насмелился спросить, кто они такие и почему под
землей живут. Насмелился - и сам не рад, до того оно удивилось. Не потому,
что спросил, а что мне это в голову пришло. Как обломилось у меня что от
того удивленья! Понял я вдруг, что оно и сейчас меня за человека не
считает. Ничего не стал говорить, отворотился и сижу. Я-то к нему со всей
душой, а оно так, выходит? Слышу, зовет:
- Ули, Ули! - А я не гляжу. Неохота мне на него глядеть. Придвинулось
оно, трогает меня рукой своей холодной и опять:
- Ули, Ули!
И чую: тревожно ему, маятно. И опять, жалостно так:
- Ули!
Ну, тут у меня злость прошла. Одно ведь оно у меня, как сердиться?
Ткнулся лицом в белое его морщинистое брюхо, и стало нам обоим хорошо.
Побыли так, а после за прежние дела взялись. Стал мне Наставник
рассказывать о них помалу. Так, по капле, сколько за раз пойму. Что всегда
они под землей жили, и вся глубь подземная в их воле. Всюду у них
ходы-проходы и дома их подземные, и еще всякое такое, что я не пойму. Что
народ они великий и могучий, и знать не ведали, что сверху могут разумные
жить. Потому, по их выходит, что сверху жить никак нельзя. То жара сверху,
то мороз, и еще что-то другое, от чего умирают вскорости. А колодцы, вроде
нашего, - это чтобы дышать, и будто колодцев таких тьма-тьмущая.
Я ему и говорю:
- Отпустил бы ты меня, Наставник! Худо мне тут. Мне глазами надо
глядеть, ушами слушать, средь живого жить.
Подумал он и отвечает погодя: "Понимаю, мол, что тебе здесь не очень
хорошо, но ты должен остаться, Ули. Очень, мол, это важно и для вас, и для
нас".
- А потом, - спрашиваю, - ты меня отпустишь?
- Да, - говорит, - когда мы сделаем это самое, очень важное дело.
Поплакал я после тихонько, а больше не просился, потому как почуял,
что и впрямь надо. Потому что боль в нем была и страх, мне и самому
чего-то страшно стало.
И опять пошло: всякий день что-то новое. Говорили мы уже почти
вольно, бывало, конечно, что упремся - больно мы разные. Мне то помогало,
что я его нутром понимал. Застрянем, бывало, Наставник объясняет, а я слов
и не слушаю - ловлю, что он чувствует, что в себе видит - так и пойму. И
все уже по-другому вижу. Про приборы знаю, что у меня в комнате стоят, -
для чего они. Знаю, какой можно трогать, а какой - нельзя, и что они
показывают. То есть не показывают они вовсе, а говорят - так, как все
подземные говорят: таким тонким-тонким голосом, что его моими ушами не
услышишь. Это Наставник мне вместо большого устройства разговорного такую
штуку сделал маленькую, чтоб ее на голове носить. Она-то их голос для меня
слышным делает, а мой - для них. А что обмолвился, - так для них что
видеть, что слышать. Просто эта моя штуковина так сделана, что я слышу,
когда они говорят, а когда только смотрят - не слышу.
Я теперь по всей лаборатории хожу - так это место зовут. Наставник
здесь теперь и живет, только я об этом не понял. Я ведь выспрашивал -
интересно мне, как они между собой, про семью там, про обычаи. А он и не
понял, вот чудно! Так, выходит, что у них всяк сам по себе, никому до
другого дела нет. Ну, Наставник мне, правда, сказал, что оно не совсем
так: заболеешь или беда какая стрясется - прибегут. А если, мол, все
хорошо, кому какое дело?
Я его и спрашиваю:
- А чего ты тогда меня от других прячешь? Коль уж никому дела нет?..
А он мне:
- Погоди, Ули. Это, - говорит, - вопрос трудный, я тебе на него
сейчас не отвечу. Ты, - говорит, - мне просто поверь, что так для тебя
лучше.
- Эх, - думаю опять, - права бабка была!
Наставнику ведь для меня пришлось свет по всей лаборатории делать.
Я-то уже к темноте малость привык, и штука моя разговорная помогает: как
что больше впереди - позвякивает, а вот мелочи - все одно не разбираю. И
еще не могу, как они, в темноте мертвый камень от металла и от живого
камня различать. Живой-то камень - он вовсе не живой, только что на ощупь
мягок или пружинит. Они из него всю утварь мастерят, а как что не нужно, -
расплавят да нужное сделают.
Так у нас, вроде, все хорошо, а я опять чего-то похварывать стал. И
не естся мне, и не спится, и на ум нечего не идет. Глаза закрыть - сразу
будто трава шумит, ручей бормочет, птицы пересвистываются. А то вдруг
почую, как хлебом пахнет. Так и обдаст сытым духом, ровно из печи его
только вынимают. А там вдруг жильем обвеет, хлевом, словно во двор
деревенский вхожу.
Наставник топчется кругом, суетится, а не поймет; и мне сказать
совестно - пообещался, а слова сдержать невмочь. Ну, а потом вижу: вовсе
мне худо - сказался. Призадумался он тут, припечалился. Мне и самому хоть
плачь, а как быть, не знаю.
А он думал-думал и спрашивает, что если, мол, даст он мне наверху
побывать, ворочусь ли я?
А я честно говорю:
- Не знаю. Вот сейчас думается: ворочусь, а как наверху мне сумеется
- не скажу.
Подумал он еще, подумал (а я чую: ох, горько ему!) и говорит:
- Ули, в свое время я не отвечал на часть твоих вопросов, потому что
считал преждевременным об этом говорить. Не думаю, что ты сможешь сейчас
все понять, но все-таки давай попытаемся. Хотя бы причины, по которым я
удерживаю тебя здесь.
Ты, мол, заметил, наверное, как трудно мне было признать тебя
разумным существом. Это потому, что мы всегда считали себя единственной
разумной расой. Под землей других разумных нет, в океане тоже, а
поверхность планеты, мол, это место, где по существующим понятиям жить
нельзя. Вы настолько на нас непохожи, что я и сам-де не пойму, как мы
сумели объясниться. Но даже, приняв как факт, что ты разумен, я пока не
смогу доказать этого своим соплеменникам.
- Сколько, - говорит, - я над этим не думал, так и не смог найти
каких-либо исчерпывающих критериев, определяющих разумность или
неразумность вида. Главная, - говорит, - наша беда - отсутствие опыта. В
таком деле будет сколько умов - столько теорий, и тогда все пропало,
потому что бездоказательная теория неуязвима. Есть, - говорит, - один
способ доказать, что ты вполне разумен и заслуживаешь надлежащего
отношения: развить тебя до уровня нашей цивилизации. Если ты сумеешь
говорить с нашими учеными на их уровне и их языком, они не смогут
отмахнуться от факта.
- А зачем мне это? - спрашиваю. - Мне, - говорю, - обидно было, когда
ты меня за человека не считал, а на них мне вовсе плевать!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14